Поколение — страница 25 из 113

лся с места.

Матвеич молчал. Его сухое, прокопченное лицо утратило напряжение, на нем была усталость, простая физическая усталость от тяжелой работы, и Степану показалось, что он больше уже не будет говорить, а только немного посидит, переведет дух, поднимет своих ребят и уйдет.

А Степану хотелось Матвеича дослушать. Потому что на войне был и он сам, его жизнь начиналась там и росла из войны, и многое, что случалось с ним потом, тоже оттуда. Ему не только хотелось дослушать, но и нужно было спросить Матвеича о себе, каким он двадцать лет назад приехал на практику на завод. Ему надо знать, кем он был, когда его жизнь только начиналась, что за человек в нем проклевывался (опять словцо Матвеича, он их помнит!). Надо знать, потому что все пошло оттуда. Было ли в тебе что-то или ты выдумал себя? А это могли сказать только другие.

Есть друзья, но они росли с ним и знают о нем, наверное, столько же, сколько и он сам о себе, а вот человеком, который бы сумел оценить его с высоты опыта прожитой жизни, как, скажем, он, Степан, сейчас мог оценить вон того юного паренька, что жаловался на свой низкий разряд (если бы, конечно, поработал с ним рука об руку), таким человеком для него был только Матвеич.

Он уже хотел сам начать разговор, но Митрошин, словно очнувшись, взглядом удержал его.

— Война — такая штука, что ни для кого не проходит даром. В горячке даже раненый вскакивает и бежит, а потом… Прошли годы, и все отозвалось, все наружу. И «мотор» барахлит. Бывает, только со второй таблетки валидола заводится. — Он невидяще посмотрел перед собой и продолжал, будто кому-то выговаривал: — И желудок испорченный и нервишки ни к черту. У иных, кто ее хватил по самые ноздри, теперь все сразу сыпаться стало. Как у машины, выработавшей свой ресурс. Я вот читал, что древние люди в Африке каждый год загоняли своих стариков на пальмы и трясли. — Иван Матвеевич вдруг зашелся в смехе. — Надо же, что придумали! Значит, тех, кто удерживался, оставляли еще на год. Живи! Так вот, я сейчас уже подошел под эту черту. Не удержался бы на пальме… — И Матвеич, лукаво подмигнув Пахомову, качнул головой в сторону парней своей бригады. — Обычай, конечно, дикий, но со смыслом. А то мы только говорим про молодых, а мир-то живет нами, стариками, он только обновляется молодыми, а командуем мы.

— Кое в чем, видно, можем утереть нос этим молодым и мы, — возразил Пахомов.

— Только кое в чем, — подчеркнул Матвеич, — не больше. Они нас на лопатки кладут. Хотя это иногда и обидно бывает… Справедливым трудно быть, Степан. Но им надо быть… А то, что они впереди, это хорошо. Было бы плохо, если наоборот. Ты думаешь, мой помощник в бригаде Семен Овчаров хуже меня дело знает? Нет! Он не только моложе, но грамотнее, и где мне нюхом надо доходить, он умом, знаниями берет. И поворачивается пошибче. А бригадир все ж таки не он, а я. Это я тебе маленький пример привел. Такая же история, если взять заводское начальство повыше. Вон твой дружок, Мишка Буров, так и состарился в замах у Ситковского, а ведь какой мужик. — Он помолчал, прислушиваясь к разговору ребят своей бригады, а потом раздумчиво добавил: — Конечно, у каждого свои пределы, и определить их может он сам, только надо быть честным перед собою.

За столом неожиданно грохнул взрыв хохота. Заскребли о цементный пол отодвигаемые ящики. Парни встали возбужденные, шумные, подшучивая друг над другом, сняли с монтажного стола фанерный щит, прислонили его к стене конторки, подобрали с полу обрывки бумаги.

— Мы пошли, Иван Матвеич, — за всех сказал Семен Овчаров.

— Я сейчас, — отозвался Матвеич и тоже хотел подняться, но, виновато глянув на Степана, остановил себя и еще раз шумнул вдогон уходящим: — Сеня, начинайте прокручивать вал на третьей. Подойду.

Матвеич опустил голову, и Пахомову показалось, что он рассматривает свои высохшие, как и он сам, руки с неестественно большими, похожими на комель дерева, кулаками. Но Матвеич просто смотрел вниз, а когда он поднял глаза, то в них колыхалась тоска.

— Осталось немного. До лета проваландаюсь, а там — шестьдесят… И все, шабаш, на пенсию.

Последние слова Матвеич не то чтобы сказал, а как-то тяжело выдохнул. И Степан вдруг почувствовал, что вот в этом тяжелом вздохе Матвеича целая человеческая жизнь. Уходит старое, воевавшее поколение, а с ним — целая эпоха. Может быть, еще никогда так много не уходило с людьми из жизни. Не все они могли передать юным, которые только перешагивают ее порог. Далеко не все из того, что они поняли на войне и чему она их научила. Не потому ли так цепко держится за жизнь и работу это поколение, что ему слишком много пришлось отстаивать и создавать заново? И сейчас этим людям кажется, что они не только имеют особые права на свое положение, но и искренне убеждены, что их огромный опыт и горькие знания обязательно должны уравновешивать энергию молодых. Они уверены, что не все еще сделали, не от всего уберегли горячие головы, и, видно, не каждому в эти годы дано вот так, как Ивану Матвеичу, увидеть и другое. Мудрый старик прав: справедливым быть ой как трудно, если дело касается твоей жизни и если она затрагивает твои личные интересы, но им надо обязательно быть. Иначе что ж…

Пахомов вспомнил, как лет десять назад он с группой молодых литераторов ездил к Терентию Семеновичу Мальцеву в знаменитый колхоз «Заветы Ильича» на Курганщине, и тогда этот народный мудрец говорил им почти то же, что сейчас Матвеич, только другими словами: «Большей половине живущих на земле нет тридцати. Мир молод, и молодые всегда ближе к будущему. Они поймут вас лучше, чем нас. Хорошему человека надо учить обязательно, а до плохого он доходит самоучкой».

Уходит старое военное поколение, и его связь с нынешним молодым идет через тех, что в войну были детьми и которым сейчас за сорок. «Мы начинались от войны и всегда несли ее в себе, как роковую отметину, по которой нас узнавали и отличали от других. Как говорит Матвеич, мы прикипели к войне одним краем, и когда теперь обламывается этот край, из нас самих что-то уходит…»

И опять перед Пахомовым была его жизнь, с которой что-то случилось в этом городе. Она словно остановилась и требовала от него ответа: так ли он жил?

Надо было приехать сюда, в город его юности, чтобы потребовать от себя отчета. Видимо, когда люди долго не задают себе такой вопрос, с ними происходит непоправимое, в них накапливаются токсины, которые глушат душу, как глушит старая, отмершая трава зелень луга. И недаром добрые хозяева по ранней весне выжигают ее, чтобы дать пробиться молодым побегам.

Спасибо городу, где Пахомов когда-то был счастлив; он тоже выжег то, что отмерло в нем за эти годы. Тяжело человеку, когда режут по живому, страшно, когда горит степь ранней весной, кажется, ничто в ней уже не поднимется, но приходят благодатные теплые дожди и целительное солнце, и в ней с еще большей силой расцветает жизнь.

Матвеич что-то говорил Степану, а он не мог оторваться от своих мыслей и только кивал, соглашаясь с ним, а потом, зацепившись за конец его фразы: «не умирай, пока живешь», вдруг понял, что соглашается не с тем, о чем думает.

— А я и не собираюсь. Я только думаю, как дальше, раз все так вышло.

— Так уж и все? — Матвеич шутливо-вопрошающе поглядел на Пахомова, но, натолкнувшись на его непримиримость, закончил серьезно: — Молодость, Степан, не умеет учиться на ошибках других. Ей обязательно нужны свои… — Он помолчал, потер тяжелые темные руки, словно хотел согреть их, сердито прикрикнул: — Теперь и ты должен знать… А ее не трожь! У Елены Сергеевны своя жизнь. Понимать должен… Не мальчик.

Пахомов шел через затихший заводской двор, мимо полуосвещенных корпусов. Завод, будто собираясь ко сну, приглушил свое дыхание, и только литейка, его сердце, неумолчно гудела и вздрагивала, освещая всполохами низкое беззвездное небо. Пахомов шел опять по аллее темных тополей, почти сливающихся с зыбкой осенней хмарью.

ИВАН МАТВЕЕВИЧПовесть вторая

1

— Мы теперь уже и плохие любовники… И встреча какая-то не настоящая. Надо все делать в свое время… — Елена Сергеевна, закусив в уголке рта шпильку, умолкла и стала поправлять волосы.

Степана Пахомова резанули ее слова, но он сдержался. Пусть выговорится. А потом скажет он. И сразу все, что кипело в нем в эти дни и что не прошло и даже не унялось сейчас, после их близости, всколыхнулось открытой обидой и болью, будто кто сорвал повязку с раны.

— Ну, что молчишь? — раздраженно спросил Степан. — Говори!

— А что говорить… Жизнь наша, единственная, неповторимая, какую никто не вернет и не заменит, прошла… — Елена Сергеевна выдохнула эти слова устало, вроде они повторялись ею не раз, и, когда Пахомов подошел, она вдруг обхватила его плечи, прижалась головою к груди: — Как же так, Степан? Кто все это сделал? Почему так вышло? И как поправить, как возвратить?.. Степан, дорогой, милый… научи!..

Пахомов чувствовал, дрожь захватывает и его, отбирает ту решимость, с которой он шел на это свидание. Он столько добивался его. Звонил, караулил Лену, как мальчишка, на улице… Почти силой притащил ее сюда: «Не пойду. Не хочу. Я дала себе слово…»

— Ну что ты, что ты… Брось… — Пахомов крепче прижал Лену к себе. Но та не умолкала. Сквозь всхлипы твердила его имя и спрашивала:

— Что, Степан?.. Что теперь?..

Раздражение и злость постепенно оставляли Пахомова; он хотел сейчас одного, чтобы она перестала плакать, чтобы унялась эта противная дрожь.

— Не знаю, не знаю, — зашептал он чьи-то чужие слова и вдруг понял, что говорит то, что его мучает все эти дни. — Теперь не знаю. Когда приезжал в ваш город, знал, верил, а теперь не знаю… Но ты не захотела… Тебя ведь не свернешь… Ты, как стена… Я б тебя убил сейчас!.. — Пахомов поперхнулся этими словами; он с трудом удерживался, чтобы не сказать еще большую грубость. А Елена Сергеевна все прижималась к нему, продолжая всхлипывать, и вдруг по-бабьи запричитала: