— Матвеич, ты должен понять, кто ты для меня. Никуда я тебя не отпущу. Про гостиницу забудь. Останешься у меня. Вот твой диван. А хочешь, занимай мою койку в нише, а я здесь. Будем, как короли, жить — два холостяка.
— Э-э-э, — улыбнулся Митрошин. — Я человек занятой. Там дома дел, знаешь, сколько? Как у всякого пенсионера — невпроворот. Да, я тебе еще и медку привез, — спохватился Матвеевич, проворно вылез из-за стола и засеменил в коридор, к своему саквояжику. Щелкнул замками и извлек сверток. Развернув газету, поставил на стол пол-литровую банку с медом. — Ты понюхай, какой аромат! — Открыв пластмассовую крышку, он сунул банку в руки Пахомову. — Понюхай. Степью пахнет. Такого здесь не купишь. Это у меня ведь тоже свой. Один улей держу. У зятя Николая дачка небольшая, вот я и пристроился там. Ты попробуй. На вот ложку, зачерпни. Ну… — И он вложил Степану в руки ложку.
— Да что ж я с водкой его, что ли? — взмолился Пахомов.
— А ты без водки. Ты так. Только попробуй, за уши не оттянешь.
Пахомов, чтобы не обижать старика, зачерпнул кончиком ложки тягучую прозрачную массу и отправил в рот.
— Давай я чайку сварганю, — опять вскочил из-за стола Матвеевич. — Где у тебя тут причиндалы чайные?
Пахомов тоже встал, и они оба заспешили на кухню, Иван Матвеевич впереди, как хозяин, а Степан сбоку, обрадованно пропуская гостя вперед.
— Ей-богу, уважь меня, Матвеич, поживи хоть недельку. Отобьем телеграмму Нине и зятю твоему. Ну, что там может случиться?
— Да у меня и вызов-то в Москву на три дня, — развел руками Митрошин. — Как же я…
— Ничего! — подхватил Степан. — Это мы устроим. Соглашайся. Мне праздник сделаешь.
— Не спеши, Степан. Давай чай настоящий заварю тебе… Дело не в командировке и не во мне. Там Игорь, внук мой, без призору остается. Портят парня родители — паршивцы… А мальчишка хороший. Сердечко доброе, бабкино. Хоть бабку-то Наталью и не видел. Вот что природа делает. Из человека в человека переходит и дурное и хорошее… — Иван Матвеевич говорил и одновременно тер пастой небольшой пузатый чайник без крышки с пластмассовой ручкой, как у утюга. — Это что же за диковина? А воду куда нацеживать?
— Да в носик и нацеживай, — отозвался Пахомов. — Вынимаешь пробку, она же и свисток, и наливаешь. Удобно, мыть внутри чайник не надо.
— Ты, я вижу, и снаружи не утруждаешь себя… И вообще, я смотрю… — Иван Матвеевич осуждающе оглядел кухню, — зажился ты, Степан, по самые уши. Бабу тебе в дом нужно. Хватит бобылем-то маяться. Это молодой был, к чужим можно было бегать, а теперь и своей пора обзаводиться. Еще посидишь годков пять в девках, никто за тебя и за деньги твои большие не пойдет. Несуразный ты какой-то, Степан. А все оттого, что без родительского догляду… И рос, как трава, и живешь перекати-полем. Посуда ворохом в раковине… А это что? — Иван Матвеевич указал на стол.
Некрашеные доски грубо сколоченного стола были залиты вином, кофе, замусорены остатками еды.
— Матвеич! Я сейчас! — нарочито бодро выкрикнул Пахомов и стал стряхивать ладонью мусор на пол. Потом полез куда-то на антресоли, достал ящик с инструментом, извлек из него рубанок. — Сейчас, Матвеич, постелем скатерть. Сейчас… — И он начал строгать крышку стола.
Рубанок скакал в руках Пахомова, стружки летели на пол. Иван Матвеевич подошел к Степану и, сердито вырвав у него рубанок, прикрикнул:
— Молоток принеси!
— Молотка нет, — виновато ответил Пахомов, — есть вот что… — И он достал разводной гаечный ключ.
Иван Матвеевич молча взял его в руки, ловко, двумя ударами по рубанку, высвободил железку, попробовал лезвие на большом пальце, спросил:
— Брусок есть?
Пахомов пожал плечами. Иван Матвеевич вышел на балкон и, присев на корточки, стал точить железку о бетонную плиту.
— Пробуй теперь инструмент, хозяин, — подал он рубанок Пахомову. — Давай, давай. Пробуй. — Подтолкнул под локоть Степана. Но с того уже слетело наигранное баловство, и он не решался строгать стол дальше.
— Начатое надо завершать. — Иван Матвеевич взял из рук Пахомова рубанок и, ощупав негнущимися пальцами крышку стола, начал строгать. Сухое дерево легко закручивалось в стружку и кусками оборванной спирали спадало на пол к его ногам. Пахомов метнулся в ванную за щеткой и совком. Когда он вернулся на кухню, стол блистал девственной белизной свежеоструганного дерева. Пахло свежими стружками. Иван Матвеевич, выгребая застрявшие щепы из летка рубанка, весело смотрел на обновленный стол.
— А неплохо придумано, — подмигнул он Степану. — Хотя и баловство, конечно. Убирай! А я чаем займусь.
В это время взвизгнул свисток чайника. Иван Матвеевич нарочито вздрогнул, показывая этим, что он прощает Пахомову баловство со столом.
Чай пили на кухне. Аромат крепко заваренного напитка смешивался с тонким благоуханием стола. В окно вдруг заглянуло пробившееся из-за туч солнце, и кухня вся засветилась. Стало уютно и тепло.
Иван Матвеевич пил вприкуску, макая пиленые кусочки сахара в чай, отхлебывая маленькими смачными глотками. Он всегда так вкусно и красиво пил чай, поднимая легко и неторопливо над столом чашку и ставя ее на блюдце так же мягко, беззвучно, как это умел делать еще один человек — его жена Наталья Васильевна. Пахомов не только помнил это удивительное митрошинское чаепитие, какое всегда было похоже на священнодействие, но и будто слышал округлые, словно камешки-голыши, слова тетки Натальи: «Чай не пьешь, и сил нет. А попил свеженького — на свет народился…»
Иван Матвеевич, подшучивая над собою, рассказывал «про пенсионную жизнь»:
— Мне теперь, как тому цыгану: неважно, хлеб или пирог, но все ж таки лучше пирог. Два месяца своих положенных пенсионных работаю на заводе. Вот сейчас февраль и март — мои. Им выгоднее, чтоб мы летом работали. Народ в отпуска идет, на свеклу, на картошку забирают… А у меня летом и осенью свой отпуск и своя картошка-свекла. Да и работники из нас, пенсионеров, всякие бывают. Но все-таки производству помощь есть. И все это наш заводской совет ветеранов… Триста душ в нем — силища! А я там начальство. В бюро каждый год выбирают. Так что дела идут…
Иван Матвеевич потянулся к чайнику. Плеснул себе в чашку заварки, неспешно пригубил, поморщился и, поднявшись из-за стола, пошел к плите.
— Выбрось эту глупость и заведи самовар. Хотя бы электрический. На даче у меня настоящий. На шишках, знаешь, какой чай… А ты дачей еще не обзавелся?
— Нет…
— Значит, ни жены, ни дачи…
Помолчали, видимо, каждый думая о своем. Иван Матвеевич перевернул чашку вверх дном на блюдце, и это было митрошинским сигналом, что он напился. Так же заканчивала чаепитие и тетка Наталья. Пахомов смотрел на Ивана Матвеевича, и ему было приятно и радостно угадывать все его последующие движения. Сейчас вместе со стулом отодвинется от стола и начнет хлопать по карманам, ища свою измятую пачку «Беломора». И он действительно отодвинулся от стола и стал хлопать по карманам заскорузлыми и черными, как чугун, пятернями, но, перехватив взгляд Пахомова, остановился, замер и так сидел не двигаясь, будто прислушиваясь к чему-то в себе, а потом сказал:
— Нет, не курю уже. Совсем придавило. Вот здесь… — Он ткнул сжатым кулаком правой руки под самое горло. — Иногда прямо огнем что-то печет… Меня только свежий воздух и спасает. От белых мух и до белых мух все время на даче… Один, как бирюк… Этим и живу. И простуда не берет…
— А что же с вашим домиком стало на Растащиловке?
— Э-э-э… — грустно ухмыльнулся Иван Матвеевич. — Уже и Растащиловки той нет, и домика нашего след простыл… Живем, как и ты, в каменном мешке, только этаж пониже да дым из трубы пожиже…
— А какой сад был! — вздохнул Пахомов. — Неужели все так и вырубили?
— Ну, а куда ж ты его денешь? Да разве у меня одного? Были и лучше сады. Пришли бульдозеры и экскаваторы — все под корень: и дома и деревья. Дома — труха, конечно. Строились после войны абы из чего… А вот садики отменные были. У многих по второму разу росли. Земля, как пух, унавожена, умащена и вся в ладонях перетертая. Ругался я со строителями, даже в исполком ходили с мужиками. Говорю: зачем же все-то под корень? Ведь что не мешает стройке, можно и оставить. Те же люди приедут, те же дети во дворах будут гулять. Ничего ты, старик, не понимаешь, отвечают. Стройке дороже оставлять твои деревья, чем сажать новые.
Голос Ивана Матвеевича задрожал, стал хриплым, и у Степана сжалось сердце. Он отвел взгляд от старика, сожалея, что затеял этот разговор. Но Иван Матвеевич виновато пожал плечами и грустно ухмыльнулся: вот, мол, какой я стал.
— Все сгребли под нож, сожгли. Наставили на нашей зеленой Растащиловке серых коробок, голова кружится на них смотреть, и назвали их микрорайоном номер пять. Даже улицы для них не нашлось… Не по-людски все это… У вас бы так в Москве не сделали. Здесь деревья берегут. Поумнели. Там, где на окраинах сады или лес, аккуратно строят. Сохраняют зелень, пригорки не ровняют, берегут дедовскую землю… А у нас — все под нож, все под гребенку…
Иван Матвеевич невесело посмотрел через балконное окно на заснеженные крыши домов, которые отсюда, с тринадцатого этажа, лепились друг к другу, как зонты в дождь на стадионе, и, вздохнув, добавил:
— Ты не слушай меня, старого ворчуна. Давай я тебе что-нибудь веселенькое расскажу. Или ты мне про свою жизнь лучше. Хотя по всему видно… — Матвеевич обвел глазами кухню. — Живешь ты не дюже.
— Не дюже… — подтвердил грустно Пахомов. — Давай лучше про свою, Матвеич. И про веселое…
— А веселое у меня одно, — бойко поднялся с табуретки старик и, игриво расправив свои худые, костлявые плечи, подмигнул Степану: — Внук Игорек. Я тебя с ним знакомил…
— Помню, Иван Матвеевич. Игорем Михеевым представлялся. Сейчас уже, видно, школьник?
— Школьник. В третьем учится.
Иван Матвеевич прошелся по кухне, разминая затекшие ноги, и опять присел к столу:
— Говорит мне: «Ты не только мой дед, но друг, как Коська Числов». Есть такой сопливый парнишка, сосед наш. Так он меня с ним уравнял, за что я ему, конечно, благодарен. И благодарен сильно… Мы с ним действительно друзья. Но парень растет и уже не одни радости, а и огорчения приносит. И деду и родителям. Это они до пяти-шести лет милые и забавные… А после уже начинают и обманывать и хитрить. Тут их только держи. А если еще и родители сами с детским умом, то… — Матвеевич оборвал рассказ, спохватившись, что не об этом хотел вести речь. — Знаешь, у меня столько с Игорьком было настоящего житейского счастья, что я будто сейчас проживаю другую жизнь, которой меня, как самым высоким орденом, наградили. А ведь и правда, ее, эту жизнь, мне подарили. Воистину подарили, — заспешил Иван Матвеевич, будто только сейчас нашел те слова, которые хотел сказать Пахомову: — Ты смотри! Наталья всего этого не знает. Не было бы Игорька, и я б не знал. Так бы и прожил на эти десять годов больше, чем она, а все равно бы не знал. Вот штука-то. Вот что с человеком дети делают. Своих детей, свою кровь, говорят, ничто не может заменить. Наверное, так… Но вот внуки — это еще больше, чем свои дети. Или только у меня так? Шут его знает. Но с Игорьком у меня получилось так. Есть ведь еще два внука. У старшей, Люси, в Сумгаите, дочка и сын. Тоже люблю их, но живут они далеко, видимся редко, и все по-другому…