— Вы только нашим не говорите…
— Не скажу, — успокоил Иван Матвеевич. — Зачем? Тебе самому надо сказать… И своим и ее родителям. У нее-то где отец-мать работают и как они? Тут надо семью смотреть, и сразу многое ясным станет.
— Мать у нее артистка.
— Ох ты!.. — вырвалось у Ивана Матвеевича, но он тут же спохватился и добавил: — Хотя, конечно, и артисты из обыкновенных людей.
— Нет, она не театральная, она музыкантша. Арфистка.
— А-а-а… — успокоенно протянул старик.
— А у отца это — вторая семья. Первые дети, те уже совсем взрослые. У них у самих уже дети почти такие, как мы. Вита рассказывала.
— Он что, наверно, мой ровесник? — спросил Матвеевич. — Воевал?
— По годам еще старше.
— И воевал?
— Да… У него ружей целая коллекция из Германии.
— А-а-а, — опять протянул Иван Матвеевич. — Тогда ясно… Он большим начальником в войну был. А сейчас где?
— В Госплане.
На дорожку сквера, где остановились Митрошин и Буров, выбежала Вита и, замахав руками, крикнула:
— Станислав! Скорей, Лешка «мотор» держит.
Ивану Матвеевичу понравилось, что Буров не засуетился, не побежал. Это у него батино. Не свернешь с дороги…
Они подошли к Вите. Та нервничала, нетерпеливо перебрасывая из руки в руку сумочку. Станислав даже бровью не повел, словно и не видел нетерпения и обиды Виты. Когда стали прощаться, Иван Матвеевич обратился к ней:
— Вы не обижайте, Вита, нашего Станислава.
Она плаксиво сморщила раскрасневшееся на морозе личико.
— Его обидишь… Вы лучше ему скажите, Иван Матвеевич, пусть он меня не обижает… Скажите!
— Он не обидит, — тихо проговорил Митрошин.
— И вы против меня, — дрогнувшим голосом прошептала девушка; она хотела что-то добавить, но, видно, побоялась, что не справится с собою, с горьким вздохом отвернулась.
От этого вздоха у Митрошина зашлось сердце. «Как же трудно притираются характеры у молодых людей… Ой, как трудно… А ей, бедной, сейчас в сто крат тяжелей: и жена и невеста, и родители еще не знают…»
Вита повернулась к Ивану Матвеевичу и уже, преодолев нервное волнение, окрепшим и чуть насмешливым голосом сказала:
— Ну, до свидания, Иван Матвеевич. Кланяйтесь там Стасиным пенатам. А я обещаю… не буду обижать его.
Она снизу вверх поглядела на Бурова.
«Ну и выдержка, — еще раз подивился Митрошин, глядя на Станислава. — Ни один мускул не дрогнул на лице. Как стоял расслабленно, так и остался». И у Ивана Матвеевича сжалось и горячо поплыло сердце. А когда Вита, досказав свои прощальные слова, игриво сделала книксен, у него защипало глаза, и он бережно пожал ее выпростанные из рукавичек теплые руки. Поцеловал Станислава и, подтолкнув к Вите, сказал:
— Будьте счастливы.
Глянул на часы. Шел седьмой час вечера. Возвращаться в квартиру и ложиться спать рано. Гулять он тоже долго не мог — чувствовал усталость, к тому же опять начало жечь в груди. Поправил старенький шарф, укутываясь теплее; тут же подумал, что надо купить в Москве новый, этот уже не греет, весь вытерся. Сбавив шаг, пошел мимо припорошенных снегом деревьев. Они сейчас совсем не были похожи на баб в белых тулупах. «Покажется же такое…» — удивился он и стал тревожно думать о Станиславе и Вите, о том, как у них все сложится, как совместная жизнь высечет новую жизнь и та начнет набирать силу, расти, а их — потихоньку угасать, и не будет в этом естественном угасании леденящего страха, потому что у тебя уже есть оправдание, ты не побочная, тупиковая ветвь, а основное древо, через которое проходят все живые линии истории: ты самое главное звено в ней, именно твоя жизнь связывает прошлое с будущим…
Сколько на его веку вот так, как у Стася и Виты, завязывалось новых жизней! Он хорошо помнит, как тревожно и зябко складывалась его собственная жизнь с Натальей, как ухаживал за ней, какие у них были ошибки, помнит свадьбу.
Тогда много игралось свадеб, и были они шумные, с плясками, песнями, с хождениями по улицам под гармонь, с ряжеными, и они с Натальей чуть не каждый месяц гуляли на них.
Так было почти до самого начала войны, вернее, до того мартовского дня сорок первого года, когда Ивана Митрошина и многих его погодков, тридцатилетних, брали на сборы. Но все это происходило там, в другой жизни, какая была еще до войны.
А после войны пошла уже новая полоса…
Сколько тогда было разоренных семей! И не только там, где отцы не вернулись с войны; там, где вернулись, жизнь часто все равно не налаживалась. А у некоторых так и не наладилась.
Война так все раздергала, перемешала, опоганила, что разваливались семьи и с детьми. Многие отвыкли от семейной жизни: мужики, как тогда говорили, «разбаловались» (хотя, чего греха таить, были и бабы такие!), и ох как тяжело налаживалась совместная жизнь…
У него самого с Натальей первое время все враздрай шло, хоть разводись. А ведь до войны больше пяти годов вроде бы нормально прожили. Характеры какие-то другие проявились, как порох, вспыхивали по пустякам. Она упрекала его, а он ее…
А еще он не мог простить Наталье смерть сына-первенца. Уходил — мужик был в доме, пятый год Сашке шел, а кончилась война — сам жив, жена жива, а сына нет, будто откупились крохой.
Психовал, места не мог себе найти.
И у него бы, наверное, тогда семья распалась, да Наталья сначала одной, а потом второй дочкой привязала. И жизнь выровнялась.
Как и до войны, на свадьбы стали ходить, словно молодые. Сколько их тогда завязывалось, новых семей, а все ж не могли покрыть того урону и разору, каких натворила война. Не могли…
Сколько их осталось, баб, нецелованных, неласканных, нераспустившихся и увядших на корню. Никто не знает, кроме них самих, каких великих слез и каких безмерных душевных и физических мук стоили эти загубленные девичьи судьбы. Никто…
Сами они не расскажут никогда, потому что человек и в горе остается человеком. Не выйдешь на улицу, не закричишь, что тебе плохо.
Он вошел во двор, где жил Пахомов. Надо подниматься в квартиру. Хозяин, наверно, еще спит, как бы не разбудить. Иван Матвеевич порядком продрог в своем пальто «на рыбьем меху», сейчас он заварит чайку, отогреется, и можно будет тоже в постель.
Еще один день отлетел.
Знать бы, сколько их у него осталось, без всякой боязни и даже без грусти подумал Иван Матвеевич. Хорошо бы никому не в тягость, на своих ногах, при силе. Она еще есть в нем, и надо бы так рассчитать, чтоб хватило ее. Старые люди раньше могли…
8
Осторожно, боясь потревожить сон хозяина, он открыл ключом дверь, разделся и прошел на кухню. Здесь все чисто, посуда блестит в сушилке над раковиной, стол прибран. Иван Матвеевич оглядел кухню, и вместе с комнатным теплом в озябшее тело вошло тепло воспоминаний о славных ребятах, которые наводили этот, как они говорят, «марафет».
Митрошин налил чайник, поставив его на плиту, присел. Устал.
Настывшее тело впитывало тепло, как губка влагу. Сейчас, сейчас попьет чайку, и уймется или хотя бы зачерствеет боль. Она разыгрывается всегда на морозе. Тепло — его, Ивана Матвеевича, спасение.
Иван Матвеевич обычно обрывал свои мысли, если они вдруг задерживались на его боли. И сейчас он заставил себя думать о том, что будет делать эту неделю в Москве.
Неделю не неделю, а те три дня, на которые у него командировка, нужно распланировать, хотя он и обещал Пахомову пробыть неделю. Главное — выступить в министерстве. Завтра он к десяти ноль-ноль едет к Владимиру Ивановичу Прокопенко (четкий и точный мужик!) и там получит все инструкции, как и что ему докладывать про заводской совет ветеранов. Доклад его послезавтра. Вечера свободные. Один вечер уйдет на визит к Прокопенко, один — на театр: Степан обещал показать свою пьесу. Она про ученого и завод, где тот в молодости работал. Иван Матвеевич видел пьесу у себя в городе, но Степан настаивает, чтобы он посмотрел здесь: «Небо и земля, другая пьеса»… Ладно.
Потом надо бы заглянуть к Станиславу в общежитие, а то о чем расскажешь Маше Буровой? Как ее сын умеет лихо гулять? А там по магазинам да на ВДНХ побывать — и вся программа. На выставке Иван Матвеевич старался побывать в каждый свой приезд в Москву. Так уж случилось, что в столицу он впервые приехал из-за этой выставки. Это было давно, еще до войны, и тогда она называлась сельскохозяйственной.
Как рабочего-ударника, нет, стахановца, тогда уже появились стахановцы, его на заводе премировали этой поездкой. С тех пор, попадая в Москву, он обязательно шел на выставку. Проводил Митрошин на ней всегда целый день и за этот день сразу узнавал о всей стране.
Он не понимал тех, кто, бывая в столице, не доставлял себе этого удовольствия, и когда кто-то из друзей или знакомых ехал в Москву, Иван Матвеевич наказывал: «Непременно побывай на ВДНХ», — и подробно объяснял, что там в первую очередь надо посмотреть.
Другие командированные, приезжая в столицу, часто выказывали неудовольствие, если их селили в гостиницах на выставке: «Далеко». А Иван Матвеевич сам рвался туда. Тогда у него было больше времени, он прихватывал и другие дни, чтобы побродить по павильонам и паркам ВДНХ.
Вспомнив сейчас о выставке, обрадованно подумал, что в этот раз ему не надо никуда спешить и он сможет обойти почти все павильоны и подольше задержаться в тех, в которых особенно любил бывать.
Он уже заварил и пил крепкий душистый чай, а мысли все равно текли и текли, и Иван Матвеевич был рад, что они были легкие, не про его жизнь, а так, ни про что. С такими мыслями хорошо засыпать, и он, поблагодарив сегодняшний день, осторожно пошел в комнату, собираясь отойти ко сну.
Но дню сегодняшнему для него не суждено было кончиться. Когда вошел в комнату, то увидел, что в спальной нише, на кровати сидит Пахомов. Он только что проснулся, ошалело озирался по сторонам, соображая, сколько же сейчас времени.
Иван Матвеевич затаился, надеясь, что Степан посидит-посидит да и опять завалится спать, но тот скоро пришел в себя.