Напускная развязность слетела со Степана, и он, поскучнев, пробормотал: «Хотелось как-то отметить… С вами… Столько работали». — «Мы еще отметим», — сочувственно кивал Александр Иванович.
Вечером Степан сидел на пятнадцатом этаже гостиницы «Москва» на веранде кафе с сотрудницей журнала Галей, милой девушкой, которая с каждой выпитой им рюмкой коньяка становилась все милее и чудеснее. Все было прекрасно. В кармане у него лежал билет на завтра в Сочи. Послезавтра туда же прилетает Лена, и они тогда по-настоящему отпразднуют его успех. А сегодня можно расслабиться, «снять напряжение», как говорят москвичи.
Галя действительно чудная девушка, умная, мило подшучивает над Степаном и его женитьбой (он уже все рассказал). Он держит в своих ладонях теплую руку Гали и, дурачась, спрашивает: «Могу я попрощаться сегодня со своей холостяцкой жизнью?» — «Можешь, можешь», — смеется Галя.
Потом они оказались в его номере. Когда зазвонила междугородная, хмель оставил Степана. Он знал, что это Лена, и не снимал трубку, лихорадочно придумывая, что он ей скажет. Вышел глупейший разговор.
— Ты где был?
— Ужинал.
— С кем?
— С друзьями…
— Они с тобою?
— Нет.
— А кто же в номере? Женщина?
— Нет…
Трубка нервно всхлипывала: «Кто, кто, кто?» Степан умоляюще посмотрел на Галю. Она расчесывала большой белой расческой волосы, еле сдерживая смех. И вдруг Степан услышал свой голос.
— Никакой здесь женщины нет. Это Галя.
Трубка истерически зачастила: «Какая Галя? Какая, какая?..»
«Дурак…» — зло полыхнули глаза милой и чудной девушки, и она сердито бросила расческу в раскрытую сумку.
Степан пристыженно умолк, держа в руке рокочущую трубку…
А потом была кошмарная ночь. Он без конца заказывал телефон Лены. Телефон то молчал, то отвечал взрывами рыданий: «Как ты мог, как ты мог? Как, как?..»
И все же, что произошло тогда?
Он прилетел в Сочи… Зачем? Идиот. Зачем? Черт попутал. Ладно, прилетел. Снял квартиру и побежал на почту звонить. Дома Лены не было. Квартирная хозяйка начала с выговора: «Какую вы нам вчера ночь устроили». Он извинялся, просил прощения и молил сказать, где Лена. «Вы недостойны! — твердила хозяйка. — Недостойны…» Но смилостивилась: «Утром ушла и до сих пор не звонила». В голосе ее была тревога.
Это еще больше подхлестнуло Степана. Заказал завод. Разыскивал Михаила, Машу, Ситковского. Михаила и Машу не нашел. Другие ничего не знали про Лену: «Она же в отпуске». Проторчал на почте до позднего вечера, пока в общежитии не разыскал Бурова.
«А разве она не с тобой? — удивился Михаил. Потом стал кричать: — Ты какого дьявола не заехал за Леной? Она тут извелась, бог знает что думает…»
«Значит, он еще не знает про вчерашнее, а то бы кричал еще сильнее», — подумал Степан и, обрадовавшись, попытался перевести разговор в шутку:
«Скажи Лене, что я хороший. Пусть не капризничает. Завтра жду ее». — И он назвал свой сочинский адрес.
Злой и голодный побрел через ночной город, уговаривая себя, что все обойдется. Миша понял его и уладит их размолвку. Он сделает все. Уговорит Машу. Маша — подруга Лены. Обойдется. А сам знал: не обойдется. Не обойдется. Не такая Лена.
«А собственно, что произошло? — стал вновь уговаривать он себя. — Что? Ну, посидел с девчонкой в ресторане. Хотел попрощаться с вольной холостяцкой жизнью. Да ведь ничего и не было. Если б не сорвалось с языка… Значит, все было бы шито-крыто. Это-то она понять может?»
Он распалял себя и уже готов был поверить, что слишком «большую волю ей дал». Еще не жена, а уже хомут накинула. А надо, чтобы чувствовала его «мужскую руку». Надо сразу все на свои места поставить, иначе потом им обоим трудно будет. Пока дошел до квартиры, уговорил себя и заснул с мыслью: «Надо выдержать характер, настоять».
А утром проснулся, и все отлетело куда-то далеко. Перед ним одна его вина, его беда.
Побрел на пляж. Лег на горячую гальку и стал думать про свою будущую семейную жизнь. Еще и не начиналась, а уже осложнения. Что же дальше? В голове, как тяжелые камни, ворочаются слова Матвеича: «Долго притираться друг к дружке будете. Дюже непокладистые».
Может, оно и так. Но ему, Степану, никто не нужен, кроме Лены. Никто. Вон их сколько, молодых, стройных, длинноногих, загорелых, — запрудили весь берег, разлились по городу, по всей земле… Боже, сколько людей на свете, а ему никого не надо, только Лену, взбалмошную, капризную, несправедливую, только ее…
Так зачем же он здесь? Почему не с ней? Поднялся и пошел, а потом побежал на квартиру. Был уверен, откроет дверь, а в комнате Лена.
Было другое. Вошел, и встревоженная хозяйка подала ему телеграмму: «Лена больнице вылетай Михаил».
Если бы из аэропорта ему не удалось дозвониться до Михаила, он, наверное, свихнулся бы. Что же случилось? Жива ли? Почему в больнице? Смутно догадывался, что ее туда понесло, и Михаил догадку подтвердил: «Жива… Только твоя Лена сделала глупость. Понимаешь, ну… это самое… чтобы не было ребенка…»
Через три дня Степан увидел Лену. Она вышла из больничного подъезда, низко опустив голову, виноватая, и в нем все оцепенело. «Никогда не простит ни мне, ни себе. Я всегда буду виноват перед нею, всегда…»
Спазм сдавил горло. Он шагнул ей навстречу, но Лена отшатнулась, как от чужого, сделала шаг к Маше и Михаилу, которые стояли рядом. Степан не знал, что ему делать с тяжелым букетом пылающих гладиолусов.
Встреча и эти дурацкие цветы вдруг стали невыносимой пошлостью. Ему бы провалиться сквозь землю, а он стоит и смотрит, как больно вздрагивают худые, острые плечи Лены, прижавшиеся к груди Маши, ему что-то надо бы делать, ну хотя бы подойти и придержать эти плечи, унять их дрожь, а он стоит, вцепившись в пошлейшие цветы.
Вечером Лена уезжала в Ленинград к родителям. Они уже все переговорили, помирились, поссорились и опять помирились. Стояли на том же высоком перроне, откуда Степан полмесяца назад уезжал в Москву, и та же тревога, и то же дурное предчувствие еще злее и безжалостнее терзали его. А Лена была если и не спокойная, то какая-то успокоенная. Он брал ее за руки, плечи, прижимал к себе, целовал и шептал:
— Через два дня приеду. Ты объяснишь своим, подготовишь, и я приеду. А хочешь сейчас, вместе? У нас еще пол-отпуска…
Она не отстранялась, была какой-то ватной. Молчала, будто он спрашивал не ее, и, казалось, тоже ждала ответа вместе со Степаном, но от того, другого.
Он тряс ее за плечи: «Чего молчишь?»
Лена оживала, пытаясь отстраниться от него: «Мы же договорились. Не будь мальчишкой. Хватит!» В ее раненых глазах загорался холодный, упрямый огонь несогласия, который, еще мгновение, может перейти во вражду, отвержение.
А о чем они договорились? Все в Степане протестовало. О чем? Придумала какую-то несуразность: «Нам надо пожить в разных городах, чтобы совсем не потерять друг друга». Глупости! Несусветная глупость начитавшейся дурных романов девчонки.
— Чего проверять? — кричал он. — Чего? Ты уже одну непростительную ошибку сделала и теперь хочешь все погубить.
Но Лена упрямо качала головой и смотрела на Степана так, словно ей в эти дни открылась недоступная Пахомову истина, которую он все равно не поймет, потому что не пережил того, что пережила она. Степан не поймет, он должен ей верить на слово, как обязаны верить малые дети родителям. Этот взгляд обезоруживал Степана, лишал его привычной инициативы и того напора, который всегда подчинял Лену. Раньше, как бы она ни сопротивлялась, как бы ни протестовала, он всегда мог подчинить ее себе: уговорами, ласками, наконец, строгостью; мог осерчать, приказать, а вот теперь не действовало ничего. Она глядела этим холодным, на грани вражды взглядом, и у него опускались руки.
Он измучился в тот вечер перед ее отъездом. Когда они молчали, Степан обнимал ее, ласкал, целовал глаза, шею, и ему казалось, что ничего не изменилось и все будет, как и прежде. Но вот он начинал говорить, и в Лену будто вселялся другой человек. Она напрягалась и упрямо качала головой. Если он не умолкал, а продолжал упрашивать, настаивать, Лена высвобождалась из объятий и резко обрывала: «Хватит!»
И в этом почти истеричном крике слышалась такая боль и отрешенность, что он сразу сникал.
Ему лучше было молчать. Перестал уговаривать, упрашивать, пусть делает по-своему. Через два дня он тоже будет в Ленинграде; пусть она там немного придет в себя, и все обойдется, все образуется.
А через день от Лены пришла телеграмма: «С мамой уехала на юг. Жди письма».
Жестокие, безжалостные слова. Будто нож в спину. Зачем же так?..
Надо было что-то делать, у него еще две недели отпуска. Лететь опять в Сочи? Глупо. Оставаться здесь ждать ее письма? Еще глупее.
Но он остался. Остался из-за этого трижды проклятого письма. Дождался его и был обижен им еще больше, чем телеграммой. Она стояла на своем. Им не надо видеться хотя бы несколько месяцев. «Умоляю: не ищи, не преследуй…»
«Она свихнулась! Да что же это такое? Я ведь тоже человек. Нельзя всю жизнь на четвереньках… С меня хватит. Хватит! Уважу ее…»
Степан помнит и сейчас то свое состояние. Не забыл, ничего не забыл… Все тогда в нем было сплошной обидой. Все.
«А почему только моя обида? — спросил он себя. — Ведь обида Лены больше». Но тогда он видел только свою обиду. Она затмила все. Тогда Степан знал одно — надо скорей уехать, надо спасать себя, надо все забыть. Она требует, она молит — он сделает…
Выходит, его ослепила тогда обида? Глупо. Нет, было что-то поважнее и глубже…
«Понять — значит простить, — подал из пьесы реплику Карпов и, вздохнув, добавил: — Но это приходит с годами».
«Наверное», — согласился Пахомов. Его тогда не поняли, отвергли, прогнали… не простили. И кто? Самый близкий человек. «Если бы я тогда не был разгильдяем, если бы не полетел на юг, если бы… если бы…» Сколько лет его терзали эти «если бы», как он казнил себя! Но что его терзания в сравнении с тем, что произошло…