Поколение — страница 75 из 113

Для Бурова смотреть на Сарычева, роющегося в книгах, всегда было удовольствием. Тот и в своей домашней библиотеке управлялся так же. Но сейчас Буров глядел на главного и не мог отвязаться от мысли: «А вдруг Сарычев все знает?» Когда тот был на людях, определить это было нельзя. Главный инженер всегда подтянут и внутренне собран, а вот сейчас он, пожалуй, может подумать, зачем его одного оставил генеральный, и если он знает или догадывается об отношениях его, Бурова, с Кирой, то вряд ли не выдаст себя.

Буров говорил по телефону, а сам продолжал наблюдать за Сарычевым, пытаясь разгадать эту важную для себя загадку. Пытался и не мог, хотя и тянул дольше положенного телефонный разговор, и Сарычев, видно, заметив это непонятное внимание к его персоне, перестал листать книги и, закрыв дверцу шкафа, подошел к столу Бурова. В подчеркнутом ожидании он присел в кресло, а Буров, поспешно свернув разговор, попросил секретаршу не соединять его телефоны и вышел из-за стола. Сел напротив Сарычева в другое кресло.

— Я насчет «Малютки» и ПРБ-2. Вы это серьезно? Или в полемическом запале?

— Более чем серьезно, — спокойно отозвался Сарычев. — Я думаю, сейчас это единственный реальный выход в нашем положении. Если хотим выйти на те производственные параметры, которые ставит министерство нашему объединению, мы должны идти на это.

— А как вы мыслите, Арнольд Семенович, весь переход? Ведь минимум на год надо посадить завод и все объединение в яму.

— Не меньше. И то если строжайше организовать работу всех служб.

— Но кто же нам даст этот год?

— Надо доказать с расчетами в руках, с твердой гарантией, что потеря обернется тройной выгодой.

— Иногда, Арнольд Семенович, потеря времени дороже тройной выгоды.

— И это тоже надо учесть в наших расчетах, — заспешил Сарычев. — Короче, нужны серьезные не только технические, но и экономические обоснования. И такие, чтобы в главке и министерстве нашим кураторам некуда было деться. Я был в министерстве у первого зама и рассказал ему про нашу «Малютку». Он, знаете, заинтересовался. Говорит, надо прикинуть. А раз говорит первый замминистра…

— Да еще ваш крестный, — вмешался Буров.

— Почему крестный? — насторожился Сарычев.

— А ведь это он вас просватал к нам в объединение.

Сарычев недоуменно пожал плечами, но дальше не пожелал задерживать свое внимание на этом, явно неизвестном ему факте.

— Так вот, — продолжал он, — нужно подготовить записку и доложить в главке и министерстве, чтобы они нас директивно обязали, во-первых, отказаться от запуска в серию ПРБ-2 и, во-вторых, готовить в производство «Малютку».

— Сделай так, чтобы твои идеи стали идеями руководства, — улыбнулся Буров, — и успех будет обеспечен.

— Нам этого мало, Михаил Иванович. Мы должны подвести руководство к сознанию безвыходности положения.

— Выход всегда найдется: работать по-старому. За это ругают, но не снимают.

— Михаил Иванович! Вам ли бояться? Дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут.

— Не обо мне, Арнольд Семенович, речь. Я имею в виду наших кураторов там, в вашей Москве.

— Если мы их обезопасим, то они тоже будут за нас. Тут надо с первого зама — Петра Фотиевича Симакина — начинать.

— Дерзайте. Я в этой дипломатии не силен.

— Пока рано, Михаил Иванович, надо самим во всем определиться капитально, сделать расчеты и тогда уж идти.

— Что ж, за работу, Арнольд Семенович. Вы руководитель группы обоснования. Подбирайте людей. Меня можете записать рядовым. Работать буду, как вол.

— Несовременно. Сейчас говорят: как трактор.

— Готов и как трактор. Сами знаете: времени у нас в обрез. Через месяц в техуправлении главка должны утверждать ПРБ-2. К этому времени мы, как оборотни, должны перевернуться и представить другую машину.

— И они непременно должны будут ахнуть. Иначе и огород нечего городить.

— Других сроков у нас нет, — уже провожая к двери главного, сказал Буров. Он вдруг замедлил шаг и, словно боясь утратить те доверие и откровенность, какие он ощутил в их разговоре, спросил: — А скажите, Арнольд Семенович, вы не жалеете, что ушли из министерства и попали в нашу круговерть?

— Нет, — покачал головой Сарычев. — Не жалею. И что из министерства ушел и что сюда, к живому делу… не жалею. А вот по Москве, друзьям скучаю. И жалею, что наше объединение не в Москве.

— Вы москвич?

— Нет. Я родился и школу окончил в Казани… Институт и все последующее — в Москве.

— Тогда понятно. Вы, как тот волк, которого сколько ни корми, а он все в лес смотрит. Но Москва от вас не уйдет, Арнольд Семенович. Поверьте мне. Вы у нас так здесь навостритесь, что на белом коне в столицу въедете…

Сарычев ушел. А Буров вернулся к своему рабочему столу и несколько минут сидел в кресле, не поднимая трубок трезвонящих телефонов. Он так и не мог разгадать, знает ли Сарычев о том курьезе, который приключился у него с Кирой. Буров про себя теперь назвал это «курьезом» — так ему было легче. Легче работать, легче быть дома, говорить с женой, детьми. Легче тянуть этот нелегкий воз его службы. И легче будет вершить то дело, за которое они только сейчас взялись.

10

Иван Матвеевич Митрошин давно уже смирился с мыслью, что его жизнь кончилась.

Он не жаловался, не просил облегчить ему страдания. Все бесполезные средства медицины: уколы, микстуры, пилюли и растирания он испробовал и теперь пил только отвар из трав.

Но и отвар уже не помогал.

Боль огнем жгла и рвала грудь, спазмами перехватывала дыхание, надолго защемляла и совсем обрывала удары сердца, а мозг на удивление был ясным, точно его просветляла эта нестерпимая мука.

Иван Матвеевич уже дважды загадывал дни, когда он умрет, но этого не случилось, и он не радовался и не жалел, а только говорил себе: «Теперь уже все равно».

Седьмой день Иван Матвеевич не принимал пищи, и даже ее запах вызывал в нем тошноту.

Крохотными глотками он пил свой отвар да кипяченую воду и знал, что и эта его «зацепка» за жизнь скоро оборвется.

Своим домашним он говорил, что чувствует себя все так же — «между небом и землей». Эту формулу Иван Матвеевич придумал давно, почти год назад, когда лежал в больнице.

Тогда ему было худо, и он, чтобы не врать, сказал дочке Нине эти слова, а потом они так и присохли к его болезни и уже не пугали ни самого Ивана Матвеевича, ни его домашних, а точно выражали его состояние.

В прошлое воскресенье он выдержал настоящее сражение с дочерью и, кажется, отвоевал право умереть не в больнице. Ивана Матвеевича поддержал зять Николай, но взял с него мужское слово, когда будет совсем худо, честно сказать, и они тогда вызовут старшую дочь из Сумгаита. Сегодня был четверг, и всю эту неделю к нему каждый день приезжал Николай, и дважды была Нина.

Наготовила еды, и вон она стоит, нетронутая. Надо не забыть к их приезду выбросить. Подняться и выбросить. Соседский пес уже ждет…

«Живем вместе, а умираем каждый в одиночку», — всплыла откуда-то фраза. И хорошо, что в одиночку. Это на войне вместе. Под Воронежем летом сорок второго от одной небольшой бомбы погибло больше двух десятков красноармейцев и командиров. (Тогда еще не было солдат и офицеров. Новые понятия и звания появились после Сталинграда, вместе с погонами.) Сбились в один блиндаж от минометного обстрела, а туда угодила бомба. Братская могила. Так и присыпало всех.

Война… война… Самая горькая его память. Почему она так разрослась сейчас, в самом конце его жизни? Неужели нечего вспомнить, кроме нее, проклятой? Ведь было же и другое… Ан нет, куда ни повернешься, везде она. Пересилила все проклятая.

Война не оставляет его даже во сне. В последнее время ему снятся одни и те же сны. Он попадает в незнакомый поселок или городок и никак не может выбраться из него: куда ни ткнется, везде стреляют, везде взрывы, и он обреченно, до боли в сердце, мечется по улочкам, плутает по закоулкам и не может выбраться…

После каждого такого сна Митрошин долго не мог унять вышедшее из повиновения сердце и, зная, что сон повторится, приказывал себе не метаться, не бегать, если еще раз попадет в этот разнесчастный поселок. Многие сны Матвеич легко обрывал, сказав себе: «Да это же сон!» А этот — нет… И вновь у него перехватывало дыхание, вразнос билось сердце. И еще одна напасть — сил не хватало одеться.

Вокруг осатанело стреляли, гремели взрывы, а он почему-то нагишом метался и искал неизвестно куда подевавшуюся одежду.

Проснувшись, Митрошин удивлялся, как такое могло присниться? Он и дома-то никогда не спал совсем раздетым, а тут фронт, стреляют, а он — в чем мать родила. Чепуха несусветная.

Но во сне все было всерьез, и он верил, что задыхался, умирал.

«Все расстроилось, все развалилось, — думал Иван Матвеевич, — как разваливается старая выработавшая весь свой моторесурс машина. Все в ней состарилось, все постерлось, проржавело, и ее осталось только отправить на слом и переплавку. Так и тебя, Иван Матвеевич, только на слом и переплавку… В матушку-землю. «Из земли вышед и в землю войдеши». Износился еще на войне, сказала бы Наталья».

И так почти на десять лет пережил ее… А если вспомнить, кто на войне остался, то и выходит, что он и чью-то чужую жизнь прихватил.

Сколько их, молодых, еще ничего не узнавших, не вернулось оттуда, как в прорву канули. За четыре года так поредела земля, что в селах и маленьких городках сразу после войны было тоскливо и страшно жить. Одни бабы да дети… Мужского лица не встретишь.

Сколько людей перемолола война, сколько она, трижды проклятая, калек и сирот оставила…

Там, на фронте, некогда было думать, только полоснет ножом по сердцу чья-то смерть, не тебя — и ладно, и прешь дальше к цели, к которой устремлена вся страна и весь народ, некогда останавливаться, только вперед и вперед, к победе, к концу войны любой ценой.

А вот теперь болит, холодеет душа.

А сколько погибло за те бесконечные четыре года! Сколько проглотила война и таких молодых, и постарше, и людей в годах, и ведь никто не хотел быть убитым, надеялся, верил, стремился выжить и не смог…