— Худа без добра не бывает. Вот вернулся домой и рад.
— Брось темнить, — прервал его Буров. — С Дашей виделся?
— Виделся.
— Ну и что?
— А ничего. Жива, здорова…
— А дочка?
— Тоже… Ты вот что мне, Миша, скажи: какой у тебя разговор с Дашей был? Что она тебе говорила?
Буров достал платок, вытер глаза и ответил:
— А ничего. Она приехала от тебя. Ты нас знакомил. Помнишь хоть это?
— Ну? — нетерпеливо отозвался Степан.
— Приехала от тебя рожать.
— Да рассказывай, что она тебе говорила? — сердито выкрикнул Пахомов.
— А черт его знает, что она говорила. Ну страхи у нее женские, сомнения, как это у них бывает. А что ты так допытываешься? Что-нибудь случилось?
— Недоразумение у нас с нею одно вышло.
— Ты что-то от меня скрываешь? — настороженно, с тревогой в голосе спросил Буров. — Ребенок не твой, что ли?
— Нет, тут все в порядке, — твердо ответил Степан. — И я удочеряю… Но Даша, она, видно, замуж за меня собралась…
— Иногда они думают об этом, — попытался шутить Михаил. — Если рожают.
— А я, видишь ли, закоренелый холостяк и дорожу своей свободой.
— Не в свободе дело. Зачем она таким, как мы? Не прихватила тебя эта пигалица. Вот и все. А насильно мил не будешь. Да и дистанция меж вами… Я это видел, еще тогда.
— Ладно! — попытался оборвать этот неприятный для него разговор Пахомов.
— Дело сделано. Пусть растет человек. Назвали?
— Нет, я предложил Леной…
— Напрасно… Даша же может узнать о Елене Сергеевне… — И после долгой паузы спросил: — Ты лучше расскажи, как там дела на твоем Севере. Я ведь тоже после той поездки заболел им. Хоть и не видел северного сияния. Мечтаю еще как-нибудь вырваться. — Буров грустно обвел взглядом свой огромный кабинет, шеренгу окон, за которыми шумела Москва, и неуверенно добавил: — Обязательно вырвусь. Вот только выберусь из этого закрута и слетаю. Но теперь уже туда… К океану. Ведь там мы нашу «Малютку» к делу приспосабливаем.
— Да-а, — протянул Пахомов. — Нефть и весь газ потихоньку туда перемещаются. Сползают и геологи-разведчики и добытчики к океану. Так что твой Димка сразу правильное направление определил, когда подался на Ямал. Теперь и он там.
— Ну, а как он? — даже привстал с кресла Буров. — Как? Ведь к нему Римма поехала.
— Я знаю, — улыбнулся Степан. — Героическая девица. За Димкой в огонь и воду…
— За них обоих хочу сказать тебе, Степан, огромное спасибо.
— Брось.
— Нет, помолчи, — перебил Буров. — Ты не знаешь, что для него и нас сделал. Мы ведь думали, потеряли парня. Да он и сам…
— Пока человек живой, он не потерян. Ветер гасит спички и раздувает костер, так говорят на Востоке, — тихо промолвил Пахомов.
— Ты это к чему? — насторожился Буров.
— Я о твоем Димке думаю. Знаешь, значительно только то, что ты сделал в молодости. Оно же больше всего и имеет смысл в жизни. Так же, как характер человека закладывается в детстве, так и все земные его дела определяются в молодости. Димку еще где-то в детстве обожгли. Не обязательно вы, не обязательно в семье. Я не знаю, каким он рос.
— Анархистом, — выпалил Буров. — Все ниспровергал, а я потворствовал. Стася держал, а его упустил. Боялся нежную душу поранить.
— Да нет, тут не ты, — продолжал размышлять Пахомов. — Тут он сам. Я помню его подростком. Кажется, в восьмом он учился. Я тогда приехал к вам, и он мне, знаешь, как-то сразу показался не вашим, не буровским. И я, грешным делом, подумал… Ты не обижайся, я еще тогда подумал. Вы парня сломаете. Ничего, конечно, вам не сказал. А вот здесь у меня запеклось. — Пахомов потянулся руками к горлу. — Знаешь, уж очень он не ваш.
— Брось, — прервал друга Михаил. — Это в тебе писатель говорит. Ты выдумываешь людей. Тут все проще. Упустили мы его. За Стасем следили. Сами помоложе были. Первый сын. Весь пыл воспитания на него. А этот — повторение пройденного. И потом… у нее работа, у меня — выше головы. «Стась, отведи в садик, Стась, приведи, Стась, возьми с продленки в школе». Наш быт проклятый…
— Конечно, и он тоже. Но я, когда сказал про спичку и костер, думал о другом. Хорошо, что такое случилось с Димкой. И хорошо, что в молодости. Все большое и важное надо делать, когда в тебе и силы есть и энергия заблуждения не иссякла!
— Как ты говоришь? — переспросил Буров. — «Энергия заблуждения»?
— Это не я. Это Толстой говорит, — ответил Пахомов. — И чем она больше, тем крепче человек. Особенно это имеет смысл в молодости. Когда в тебе и ум гибкий и чувства еще свежи. И не заизвестковались они пошлостью жизни. Все надо тогда…
Буров рванулся было что-то возразить, но Пахомов остановил его.
— Да, тогда. Молодое вино должно перебродить. А если не перебродит, так и будет кислятина. И чем сильнее оно бродит, тем лучше бывает вино. Мне нравится твой Димка, ему трудно в молодости, и, если он переболеет корями и ветрянками нашего сумасшедшего века, добрый мужик из него получится. Шлак выгорит, останется металл. Он сильный парень. Такие, если не ломаются в молодости, звенят всю жизнь серебряным звоном. На них потом земля держится.
— Не зна-а-а-ю, — поежившись, протянул Буров. — Может, и есть в твоих словах правда. Но я боюсь… Слишком красиво говоришь. Ты только не обижайся, — взглянув на помрачневшего Пахомова, продолжал он. — У меня аллергия на них. Когда красиво говорят, часто бывает неправдой. А насчет того, что все большое надо начинать в молодости, и про «энергию заблуждения» очень правильно сказал. Хоть и не ты, а Толстой. Действительно, вслед за молодостью приходит такое время, когда многое уже нельзя исправить. Вырастет то, что ты посеял. Пересеивать поздно. А если и пересеешь, то или не взойдет, а коли взойдет — так не вызреет. Не успеет. Тьфу, леший, меня тоже потянуло говорить красиво.
— Дурное заразительно, — буркнул Пахомов.
— Нет, правда. Большое всегда начинали молодые. Теперь только век как-то перекосило. Про меня вот тоже говорят: молодой начальник главка. А какой я, к лешему, молодой в пятьдесят! У меня и тут болит и там колет, а главное, никакой уже «энергии заблуждения», одно всеспасительное благоразумие.
— Ладно, не прибедняйся, — все еще не мог остыть от обидных слов друга Пахомов. — Знаем мы этих стариков, у которых седина в бороду, а бес в ребро. И благоразумия у тебя не так уж много. Не хвастайся.
— Умолкни, злопыхатель! — Буров встал, взял со столика бутылку коньяка и рюмки и, направляясь к потайной двери, сказал: — Поедем к Хаммеру. Я сегодня без обеда и голодный, как зверь. — Подошел к столику с телефонами, нажал клавишу и куда-то в пространство сказал: — Машину ноль пять, ноль два к подъезду. Знаешь, беда, — повернулся он к Пахомову, — начал толстеть. Вот уже и обедать боюсь. Возраст, что ли?
— Ешь много, — усмехнулся Пахомов.
— Да нет, вроде, как всегда.
— Небось, без рюмки коньяка за стол не садишься?
— Чего нет, того нет. Держу для гостей. А ты язва, Степан. Раньше таким не был. На Севере испортил характер?
— На Севере, — беззлобно отозвался Пахомов, и они вышли из кабинета.
Опустевшее здание гулко отзывалось на их шаги. Степан молчал, и Буров, поняв, каким обидным для писателя Пахомова был упрек в краснобайстве, когда тот делился с ним, своим другом, сокровенным, словно замаливая свой грех, заговорил о трудностях первых дней работы в главке.
— Да и сейчас, когда я уже во многом разобрался, не легче, только чуть увереннее стал. Понимаю: кое-что могу сделать. Ведь аппарат — махина, его, как маховик, сразу не остановишь, не переключишь. Но кое-что уже могу. Знаешь, некоторые мои идеи начали воплощаться. Тут я благодарен Володе Прокопенко. Наш Володя действительно оказался деятельным мужиком. Есть в нем организаторская жилка, хотя мы в молодые годы и посмеивались над ним. Без него бы мне тут долго пришлось копаться и доходить до всего самому. Мы не очень знали его в деле, он тогда ушел с нашего насосного на моторостроительный. Это уже было без тебя, потом его взяли в горисполком.
— Горисполком и я помню. Он, кажется, был зампредом по промышленности.
— Да. Это уже перед Москвою. Ну, вот там и проявились его способности. Масштаба работы не боится и край ее чувствует. А это, пожалуй, самое ценное качество руководителя. По себе знаю. Я ни того, ни другого не понимал, когда попал сюда, хотя вроде бы имел опыт, объединением руководил. И не худшим в министерстве. А здесь тычусь, как слепой котенок…
— Жалуешься или хвастаешь? — спросил Пахомов. — Не пойму.
— Нет, Степан, ни то и ни другое. Просто рассказываю, какая у меня интересная работа. Это тебе не завод и даже не объединение. Там — живое дело, и от тебя, директора, зависит многое. А здесь все зависит от аппарата, или, как говорят ученые, системы управления, и ты можешь воздействовать только на систему управления. А это такая громадина, что в ней все может утонуть: и хорошее и плохое.
— По-твоему, чем выше начальник, тем меньше его значение в деле? — опять вмешался Пахомов. — Но это теория известная, и у нее есть свой отец. Паркинсон…
— Ни черта твой Паркинсон не смыслит в этом! Читал я его, поначалу тоже восхищался. Ах, как здорово, ах, как остроумно! Но он ухватил только внешнюю сторону аппаратной бюрократии. А есть глубинные процессы, он до них не докопался или не хотел копать, потому что они не ложились в его стройную теорию. Как раз все наоборот: чем крупнее руководитель и чем выше он стоит на служебной лестнице, тем больше может сделать для живого дела. Но не как испытатель. Во-первых, по причине давности он уже многое забыл из того, чем когда-то конкретно занимался, во-вторых, у него как у руководителя другие функции и другие задачи. Он обязан весь свой ум, опыт и силы отдать аппарату и как хороший механик-наладчик следить за этой чуткой и зачастую коварной машиной, добиваясь, чтобы она не давала сбоев и постоянно повышала свой коэффициент полезного действия. В системе управления хозяйством, как и в машине, каждый винтик и каждая шестеренка должны находиться на своем месте и выполнять свои функции.