— Ну, вам-то повезло. Вы с отцом окончили технический, а не гуманитарный. Правда, потом вам этот институт оказался в принципе не нужным, вы стали писателем. А отец все, что ему надо было для конструирования машин, узнал позже из книг и на производстве, где работал.
— Значит, все институты сжечь?
— Не все.
— Ах, только гуманитарные как самые вредные.
— Не вредные, а не приносящие особой пользы. Все, чему там учат, человек и сам может узнать, и нечего пять лет на шее у государства сидеть.
— Ну, хорошо, сожжем, а что взамен?
— Голову на плечах. Для начала…
— Правильно. Один мой знакомый поэт любит повторять: «Кудри хорошо, а голова лучше»… Правда, у него, к сожалению, нет ни того, ни другого. Как бы нам тут не просчитаться, дорогой Димыч, а?
— Не бойтесь, не просчитаетесь. Государству сейчас нужнее рабочие руки, чем головы инженеров, раз оно за мои руки сварщика платит больше, чем за голову физика Стася Бурова.
— Но в университеты и гуманитарные вузы конкурсы не уменьшаются.
— Во-первых, там легче учиться, а во-вторых, большинство родителей хотят, чтобы дети учились в университете. Как же, университетское образование! Но, поверьте, Степан Петрович, скоро эта повальная мода пройдет. Общество нуждается только в определенном количестве физиков, биологов, врачей, юристов и учителей. А вот простые рабочие — сварщики, слесари, шоферы, судомойки, официантки и, простите, уборщики мусора — будут нужны всегда. А мода на вузовское гуманитарное образование пройдет. Ну, зачем мне, скажите, уборщику мусора, пять лет учиться в институте? Я лучше потрачу это время на чтение, занятия музыкой, спортом или другим любимым делом. Уже давно все самое великое и лучшее в мире люди записали на бумагу, нарисовали на холстах, и нормальный человек может брать из этих хранилищ все, что нужно для своего самообразования. И, заметьте, брать по личному выбору, брать столько, сколько ему позволяют его интеллектуальные и духовные возможности. Бери, не ленись. И не бойся, что у тебя распрямятся извилины…
— Странная у тебя каша в голове. Но интересно. Так интересно, как будто ты и не Буров.
— Почему же я не Буров? — насторожился Димка.
— Мысли наизнанку. Мы и с отцом твоим и со Стасем много говорили и спорили, но до такого не доходили. Когда ты говоришь, что середина — это серость и что тебе подавай или вершину, или дно, я понимаю — это издержки молодости. Молодость, как известно, проходит. Но почему ты отказываешь людям в системном образовании? Почему они у тебя должны заниматься только любимым делом? Серьезная учеба, как и любое серьезное дело, совсем не то, что хочется тебе, а прежде всего то, что необходимо всем. Твоему отцу всю жизнь хотелось конструировать насосы и турбины, и он их конструировал. Но делал еще десятки дел, без которых не могли появиться его машины. Он налажу вал производство, руководил людьми, учил их работать, выбивал ассигнования, оборудование, материалы и еще черт знает что… И он всегда знал: если не будет этого делать, то не будет и его насосов. Он и сюда летит, чтобы посмотреть, как можно приспособить свою «Малютку» к нефтедобыче. Воду она может закачивать в скважины, а вот работать на нефтепроводах еще нет. Ты, наверное, слышал, что она запускается в производство, а это целый переворот в гидравлике. Вот и ухватились за нее наши нефтяники. Представляешь, вместо наших гигантов-насосов будут стоять такие крохотули! Ведь для Севера, куда оборудование доставляется самолетом, — это решение многих проблем.
— А если бы отец не распылял свои силы, — прервал Пахомова Димка, — не занимался всей этой снабженческой суетой, а только создавал и внедрял свои машины, то переворот уже давно бы наступил. Вы знаете, что «Малютка» три года на заводе готовая лежала? Да лет пять отец работал над ней в своем КБ и тащил воз главного конструктора завода! А если бы с него сняли эти гири, насколько выиграло бы дело?
— Так не бывает, милый Дима. Я вот был в Италии и видел: великий режиссер снимал фильм и делал все… Даже декорации с рабочими устанавливал. Освободи твоего отца от земных забот, он и мышей перестанет ловить.
— Отец не перестанет.
— А вот он приедет, и мы его спросим, — засмеялся Пахомов. — Будет он ловить или перестанет?
— Вы же сами себе, Степан Петрович, и перечите. Говорили, что только свобода от мелочного и бренного может обеспечить человеку полное самовыражение.
— Тьфу, как ты заумно изъясняешься! Я так не говорил и тебе не советую. А то извилины распрямятся.
— Не волнуйтесь о моих извилинах. Я помню, как вы рассказывали, что Есенин, чтобы добиться абсолютно свободного и неожиданного словосочетания, писал на бумажках слова, подбрасывал их вверх, ловил и читал.
— Правда, — кивнул Пахомов. — Об этом случае рассказывает Городецкий в воспоминаниях.
— Вот видите! — подхватил Димка. — Зачем-то Есенин это делал?
— Гении делают много такого, что нам, простым смертным, объяснить трудно. Хотя, впрочем… — Пахомов шутливо осмотрел комнату, заглянул под стол и, подмигнув, сказал: — А вдруг один из нас гений?
— Но, к сожалению, Степан Петрович, — подыграл ему Димка, — ни вы, ни я об этом не узнаем.
— Это почему же?
— Гениями становятся после смерти.
— Пожалуй… — Пахомов поднялся с кресла, прошелся по номеру, разминая занемевшие ноги, и Димка вдруг увидел, как сильно постарел Пахомов. Его поредевшие волосы еще дальше отступили со лба, залысины доходили почти до макушки, лицо усохло, вокруг запавших глаз проступили морщины. Расхаживая по комнате, Пахомов по-стариковски сутулился.
Наконец он остановился и сказал:
— А что нам в гостинице сидеть? Давай еще раз позвоним в аэропорт и тогда будем определять, что нам делать вечером. — Он подошел к тумбочке с телефоном. Набирая номер, предложил: — Хочешь, познакомлю тебя с Сергеем Семеновичем Сакулиным? Он сегодня должен быть в Нижневартовске.
Переговорив с диспетчером аэропорта и выяснив, что самолет из Тюмени задерживается до завтрашнего утра, Пахомов сказал Димке, что ему пришла идея попариться в финской бане.
— Не возражаешь? Только сделаю один звонок — и поедем. — Пахомов снял трубку. — А вечером нагрянем к Сергею Семеновичу. Ну ты как, не против бани?
Димка только глубоко вздохнул.
— Знаю, что значит для вас там, в «черной дыре», баня, — засмеялся Пахомов. — Знаю, Дима. Ишь, как глаза загорелись. Я, когда лет семь-восемь назад сюда приехал, на всем Севере было десятка два бань. Только в центральных районах. А сейчас понастроили. Поняли, что без них здесь рабочему человеку нельзя. А тогда Сакулина за строительство бань с работы снимали.
Пахомов звонил по телефону, с кем-то договаривался. Закончив телефонные разговоры, он, словно оправдываясь, сказал:
— Тут баня — и отдых и разрядка после сумасшедшей работы. Этого нельзя понять ни в Москве, ни в других городах на материке.
Через час они парились в бане строительного треста на окраине города. Баня была небольшая, пристроенная не то к гаражу, не то к складскому помещению, с низкой и узкой входной дверью, которая ничем не отличалась от других дверей этого строения. Пройдя крохотный тамбур, Пахомов и Димка оказались в сравнительно небольшом деревянном помещении без окон, Димка понял, что это предбанник. У стены стояли грубо сколоченный из деревянных брусьев стол и две лавки. Их встретил худой, костлявый, восточного типа мужчина, с темной головой, похожей на высушенную грушу.
Пахомов назвал его Илико, приветствовал как старого знакомого. Илико можно было дать и тридцать и пятьдесят лет. Лицо у него темно-смуглое, точно просмоленное, в глубоких морщинах. Степан Петрович передал ему свой портфель.
Димка разделся и прошел в соседнее помещение. Оно было облицовано белой плиткой. Посредине был расположен квадратный бассейн, и в нем весело шумела наливающаяся из кранов вода. Димка потянул на себя деревянную ручку двери и оказался в парной. Она была небольшой, обшита вагонкой из пахучей сосны, с двумя полками возле стены. В углу, за решеткой, стоял железный короб, заваленный темными булыжниками. Мощные электроспирали нагревали камни, и от них разило блаженным сухим жаром.
Как мечтал Димка в своей «черной дыре» попариться в бане! Он осторожно присел на нижний полок, закрыл глаза и увидел перед собой грубо сколоченные скамейки и стол в предбаннике, журчащую воду в бассейне, пахучее дерево парилки. И ему так захотелось домой, в семью, к матери, отцу и Стасю, что спазм сжал горло.
Желанное тепло ласково обволакивало тело, постепенно проникало внутрь, выгоняя из него тот немилосердный колючий холод, которым он словно пропитался за зиму там, на Ямале. Димка сидел, прислушивался к тихому сипению раскаляющихся камней и думал, что человеку не так уж много и надо. Ей-богу, не так уж много!
Когда холодно, нужно тепло, когда жарко — прохлада, голодному — пища, обиженному — понимание и сочувствие. Но странно: как только удовлетворяется эта первая насущная потребность, человек на этом не успокаивается. Как говорит один умник на их буровой: «Каждый человек на свой кусочек хлеба обязательно хочет положить кусок масла». И ничего бы в этом не было дурного, если бы некоторые не клали на хлеб наш насущный слишком большие куски общественного масла. Ничего бы не было дурного, если бы они брали свое, заработанное. Но вот беда: им все время кажется, что у других, таких же, как они, почему-то этот кусок больше. И они, обиженные этим, считают, что такую несправедливость никак терпеть нельзя. И норовят урвать себе побольше… Есть еще, к сожалению, такие люди.
Обжигало уши, волосы на голове чуть потрескивали, вдруг защипало глаза, на лице, на всем теле обильно выступил пот… Димке сразу стало легче, будто открылось второе дыхание. Он гладил влажными руками лицо, голову, грудь и блаженно ощущал, как сухой банный жар выгоняет из его тела последние остатки того немилосердного холода, который, казалось, навечно вполз в него там, в «черной дыре».