— Вот оно как достается людям истинно прекрасное! — со вздохом закончила рассказ Инна. А Виктор тут же вспомнил о глухом Бетховене, о прикованном к постели Николае Островском…
Сейчас, в ожидании встречи с Инной, ему было приятно перебирать в памяти эти эпизоды. С ней связано много добрых открытий в его жизни. После походов в музеи Виктор кинулся сначала в свою институтскую библиотеку, а потом и в «публичку». И жизнь людей искусства вдруг стала как бы его собственной жизнью. К своему удивлению, он открыл, что у истинных художников она была мученической. Его поразило, что живопись, театр, литература — тяжелейшая работа. Работа, а не легкая веселая забава гениев, как он думал раньше. Она сжигала великих художников. Гении напоминали ему каторжников — рудокопов, прикованных к своим тачкам и кайлам.
После этих «умных» бесед Виктор всегда испытывал какое-то странное ощущение.
Как-то они с Инной заговорили о том, что такое образованный человек.
— Образованный не тот, кто больше других знает, — сказала Инна, — а тот, кто умеет мыслить.
А об учебе Инна сказала тоже очень хорошо и правильно:
— Учиться — все равно что плыть на лодке против течения, как только перестаешь грести, так тебя относит назад.
Виктор помнил эти слова, и теперь они являлись ему как озарение. Их правоту он ощущал с особой силой здесь, на Севере. И ему вдруг захотелось пожаловаться Инне:
— Дичаю, Инна, дичаю. Бери на поруки…
Интересно, как они встретятся теперь? И что-то ему расскажет сегодня Олег Ваныч? При мысли о Лозневом в нем словно что-то оборвалось, и он на время перестал думать об Инне. Олег Иванович пугает его. Сцепил зубы и молчит. Одно спасение — работа. Но ею одной тоже не проживешь. Страшно смотреть на него. Бородища да глаза, провалившиеся, как у загнанного волка. Как-то он сегодня перенес встречу с Левой Вишневским?
Заставлял себя Виктор прийти к Лозневому попозже (хотел дать человеку хоть немного передохнуть с дороги), но явился почти сразу, как только смолк шум мотора вездехода.
Лозневой хлопотал у плиты. Он уже развел огонь и подогревал кастрюли, в которых тетя Паша принесла из столовой ужин.
— А я тебя поджидаю ужинать, — повернул к Виктору свою кудлатую голову Лозневой. — Чего стоишь?
Виктор все еще настороженно смотрел на Олега Ваныча, решая, а вдруг и впрямь Лозневому полегчало?
Через несколько минут они сидели за столом, и Лозневой чуть громче обычного сказал:
— Ну давай рассказывай, как дела, а потом я тебе доложу про Инну и всех институтских…
Ели обжигающую, пахучую молодую картошку с тушенкой. Была середина августа, а картошку только первый раз доставили в отряд. Привезли сразу много, и теперь ребята заставляли повара готовить ее и на завтрак, и на обед, и на ужин. Наслаждаясь едой, Олег Ваныч начал не спеша, словно припоминая что-то:
— Выглядит она отлично. Загорела как эфиопка. Из Сочи всего как неделю. — Вдруг, сощурив глаза, добавил: — Собиралась со мною ехать сюда, да я ей пообещал: завтра тебя туда провожу.
— Ну это ты брось…
— Точно, собиралась, — попытался улыбнуться Лозневой. — А ты думаешь, зачем она сюда за три тысячи километров? На Север наш посмотреть? Больно он нужен ей. Завтра же поедешь в Ивдель.
Лозневой говорил излишне бодро, и Виктор насторожился: Олегу Ванычу худо. Видно угадав мысли Виктора, Лозневой, смутившись, умолк, но тут же вскинул голову и сердито кольнул его взглядом: «Не до того мне сейчас».
Помолчали. Виктор, виновато улыбнувшись, сказал:
— Олег Иванович, но я действительно не могу ехать…
— Знаешь, Витя!
— Завтра не могу, — попытался оправдаться Виктор. — Я поеду, но потом…
— Потом не бывает! — прикрикнул Лозневой. — Понимаешь, не бывает. Бывает другое. Поэтому ничего никогда не откладывай.
Он почти до шепота понизил голос, и Виктору показалось, что какое-то певучее эхо покатилось по комнате. Такое перенапряжение слышалось в нем.
— Жизнь, брат, такая штука, что в ней ничто не проходит бесследно, в ней даже часа нельзя прожить сначала начерно, а потом набело. Как проживешь, так и будет. Ничего не откладывай, Витя. Я знаю людей, у которых целая жизнь проходила мимо, потому что они откладывали важные дела на потом.
— Я понимаю… — начал Виктор.
— Ничего ты не понимаешь, — прервал Лозневой. — Не понимаешь.
Виктор поджал губы и, отстранившись от стола, обиженно выпрямился. Но Лозневой не заметил его обиды и продолжал:
— Я тоже в тридцать лет был вот такой же храбрый. Все мне нипочем, впереди вечность. А перевалило за сорок, и оказалось, что большая половина жизни уже прошла. И прошла она не так, как мне хотелось, не так, как надо. А заметил я это только тогда, когда меня сама же жизнь по голове палкой огрела… Что тебе положено в двадцать — сделай в двадцать, что в тридцать — в тридцать, а что в сорок — то в сорок…
— Да это так, наверное, так, — раздумчиво отозвался Виктор. — Но надо знать, что ты есть и для чего ты… А я до сих пор решаю это уравнение…
Олег Иванович оторвал тяжелый взгляд от стола. Он перестал есть, отодвинул от себя тарелку с застывшей и, казалось, покрывшейся изморозью картошкой и смотрел куда-то через Виктора в угол комнаты.
— Это уравнение, Витя, решает каждый. И не думай, что его можно решить один раз на всю жизнь. Только Наполеон мог сказать в двадцать лет, что он обязательно будет великим не в военном деле — так в науке, не в науке — так в другом чем. И то, я думаю, что приписали ему это биографы задним числом. А вообще человек, мне кажется, все время должен задавать себе эти вопросы — кто он и что призван сделать. Если же человек угомонится, то делать ему на нашей грешной земле уже нечего.
Виктор удивленно поднял глаза. Лозневой ответил прямым взглядом.
— Хочешь спросить, а что же я сам? — Он надолго умолк, словно раздумывая, а стоит ли дальше продолжать разговор и не лучше ли оборвать его. — Если честно, то теперь не знаю, кто и что я. Вчера знал, а сегодня не ведаю. Думал одно, а вышло другое. Как когда-то мне говорила цыганка, нет у меня счастья.
Лозневой оборвал речь круто, словно рассердился на себя за слово о цыганке. Виктору показалось, что Олег Иванович вообще хочет прекратить этот разговор, и поспешно рванулся к нему:
— Счастье настолько личная штука, что о нем вообще, как, впрочем, и о любви, говорить нельзя.
— Не знаю, не знаю, — словно в забытьи проговорил Лозневой. — Может, ты и прав. Скорей всего отчасти. — Он вновь замолчал и опять отстраненно стал смотреть в полутемный угол комнаты, через Виктора, по, когда тот попытался заговорить, Лозневой предостерегающе оторвал от стола свою руку. — До сегодняшнего дня я думал так: оправдать человеческую жизнь могут три вещи: работа, семья и друзья. Вот три кита, на них я стоял. Есть у меня хорошая, интересная работа, есть семья, растут дети, моя плоть и кровь, есть настоящие друзья — значит, жизнь идет нормально, значит, она настоящая. С этой программой я и жил последние десять лет…
— Очень сомневаюсь, — возразил Виктор, — можно ли жизнь мерить вот так. Бог знает по чьей воле, но у многих она складывается по-другому. Одни работают не там, где бы хотели, у других нет детей, третьи или сами разлюбили, или их бросили… Четвертые — без настоящих друзей. Что же, прикажешь их жизни считать не настоящими? Так что киты твои трещат.
Виктор распрямился на своем стуле, он даже как-то приподнялся, порываясь не то встать, не то спросить у Лозневого о чем-то самом важном, подыскивая точные слова.
— Погоди, — поднял над столом ладонь Лозневой. — Я знаю, что ты хочешь сказать. Всему, мол, свое время. В молодости любовь, потом работа и любовь, к старости дети и работа, а друзья должны быть всегда. Так?
— Приблизительно. Главное, не требуй от жизни всего сразу.
— А я вот жадный, мне подавай все сразу, — выпалил Лозневой, — Одно без другого — паллиатив.
— А все сразу не получается.
— Не получается… А жить надо, — после долгого молчания сказал Лозневой. — Ведь не скажешь девке: не живи — старой будешь…
Он сказал это раздумчиво, отчужденно, будто отвечая каким-то своим давним мыслям, которые не дают ему покоя.
Виктор поднялся и, разминая затекшие ноги, прошел в дальний угол комнаты, словно хотел посмотреть, что же там рассматривал Лозневой, и уже оттуда весело сказал:
— А наверно, смешно смотреть на нас со стороны.
— Почему?
— Сидят два дядьки, где-то у черта на куличках, под Полярным кругом, и рассуждают о смысле жизни.
— Да-а-а, — протянул Лозневой, — вечный разговор, как две тысячи лет назад. И с каждым тысячелетием он усложняется. Если мы даже и разрешим сейчас все загадки человеческого бытия и откроем, в чем он, смысл жизни, то нам все равно никто не поверит. Каждый его будет открывать для себя заново. Эко, куда нас занесло. Давай лучше про дела насущные. Знаешь, судя по разговорам, какие привезли проектировщики, в нашем институте берет верх, кажется, линия молодых да резвых. Будем пробиваться на Север налегке, без каменных палат.
— А я что говорил? — радостно вспыхнуло лицо Виктора. — А то подавай им столичный быт в тундре. Я вот тут как-то с Грачом спорил. До хрипоты дерет глотку — выложи ему человеческую жизнь средь болот у черта на рогах.
— А чего? Он неглупый парень и с характером, кажется…
— Неглупый-то неглупый, но уж больно на права свои напирает. И то ему подавай, и это. Еще ничего в жизни не сделал, а уже требует оплаты.
— Это есть, — протянул Лозневой, — и не только у него, у многих молодых замечаю. Жизнь, что ли, другая стала, у нас вроде такого не было… А про быт и про все, что касается жизни, достойной человека, он прав. Знаешь, мне твоя Инна рассказывала, что ваша блистательная идея прорыва на Север без городов тоже похудела. Все же города будут! И не десятки мелких, разбросанных по тундре, а крупные, настоящие индустриальные центры, как Норильск, Воркута. Они будут опорными пунктами, откуда пойдут в глубь тундры мощные индустриальные строительные экспедиции. Люди эти в основном станут заниматься монтажом блоков-боксов, укрупненных узлов газовых предприятий, которые будут готовиться в городах на заводах.