На этот раз у Егорыча была идея организовать свою сенокосную бригаду и заработать «кучу денег». Для бригады ему нужен был всего один человек, и он нацелился на меня. «Куча денег» входила и в мои планы. Хотя наша семья была и поменьше Егорычевой, но два иждивенца на одного работника по тем временам тоже обуза порядочная.
Еще весной начал досрочно сдавать зачеты, а к июню рассчитался с экзаменами, и мы отправились в колхоз на Дон, где у Егорыча уже все было «на мази». Последнее означало следующее: колхоз выделял нам пару лошадей — заезженных кляч, косилку-лобогрейку и разбитые конные грабли, которые ремонтировали сами. Расчет такой: работаем на колхозных харчах и получаем одну десятую заготовленного сена.
— И все-таки здесь выгоднее, чем на заводе или стройке, — заговорщически подмигивал мне Егорыч. — Во-первых, дома наши карточки. — Он загибал палец на черной от въевшихся железных опилок и масла руке.
Я соглашался. Действительно, в нашей семье оставались мои хлебная и продуктовая карточки. А это каждый день твердых четыреста граммов хлеба и какие-то там граммы «приварка», который, правда, заменялся: мясо — на селедку, сахар — на повидло, жиры — на крупу и т. д.
— Во-вторых, — Егорыч гнул другой свой палец к широкой ладони, — одна десятая — это тебе не хухры-мухры, а очень приличная плата. За лето мы, как пить дать, заработаем по две, а то и по три машины сена. А это на базаре ты знаешь что?
— Куча денег, какая нам нужна, — весело выкрикивал я.
А Егорыч распалял себя дальше.
— Да мы с тобой, студент, заработаем столько, что нам и зима будет не зима. Только продать — не промахнуться… Знаешь, в какой цене сено по этому году будет? — И он, закрыв глаза, задерживал дыхание. — Вязанка полсотни! Ей-пра, не меньше…
Некоторые слова Егорыч сокращал, будто выгадывал время для работы. «Ей-пра» означало «Ей-богу, правда».
И все-таки мудрый Егорыч промахнулся. Нет, не в продаже, а в нашей работе.
В тот год в лугах почти не было травы. Поднялась она всего на четверть, и ее сварила жара. Егорыч не сдавался. Прямо трехжильный мужик, с утра до вечера как заведенный. Я еле тянул с ним в паре. Он загнал и лошадей и меня, сам работал без передыху.
Бодая негнущейся ногой тощие пыльные валки, Егорыч кричал:
— Разве это сено? Срамота! Давай на новое место!
Мы шастали с лобогрейкой по низинам, ложкам и балкам, даже спускались в овраги, кое-где косили вручную, но смогли сметать только десятка полтора жиденьких стожков. И это почти за все лето!
Несколько раз к нам наведывался председатель колхоза, качал головой и говорил:
— Как на погорелье. — И уезжал.
Наконец он сжалился над нами:
— Ладно, забирайте свою машину и катите. Вы ее заработали, хотя это никакая не десятая часть…
Можно было радоваться великодушию председателя, тому, что кончилась наша запальная и бестолковая работа, но радости не было, а была тревога и какая-то жалость к себе. Было жалко потерянного лета, жалко вконец измотавшегося Егорыча, жалко, что так вышло. Всего одна машина сена никак не покрывала ни моих нужд, ни тем более прорех Егорыча.
Гадали и прикидывали мы всяко. Даже если удастся продать наше сено за две тысячи (королевская цена!), прибавка к моей стипендии, составлявшей 220 рублей, оказывалась мизерная.
— Можно придержать сено до бескормицы, — рассуждал Егорыч, — и тогда пойдет вдвое… Но до весны и сам ноги протянешь. Нет, — решительно обрывал он себя, — надо что-то делать сейчас. Сейчас же…
А я знал, что сделать уже ничего нельзя. Отпуск Егорыча давно кончился: и его очередной и тот, что он брал за свой счет.
Мои каникулы тоже пропали… Надо было возвращаться, доставать машину и везти сено на продажу.
И мы вернулись.
— Через неделю будет машина, и мы едем за сеном, — сказал мне Егорыч и пропал из дома.
Я спрашивал у его жены и старухи тещи, где Егорыч.
— На работе! — сердито отвечали они и смотрели на меня недобро, будто я и был причиной того, что Егорыч не жил дома.
Но вот ровно через неделю, сотрясая улицу, к их дому подкатил огромный, похожий на открытый вагон трофейный грузовик.
Он издавал такой рык и грохот, что в окнах дребезжали стекла.
Во двор к нам влетел семилетний Васек, сынишка Егорыча, и прокричал:
— Вмиг собирайся! Батя наказал.
Скоро я разглядывал чудо-машину. Низкий широченный кузов, громадная кабина, на массивном переднем бампере по краям две стойки с ярко-красными наконечниками. Назначение стоек я никак не мог определить, а они-то больше всего занимали меня.
— Видал, какого я «Гитлера» взнуздал. — Появился улыбающийся Егорыч и игриво пнул ногой скат грузовика. — Как думаешь, сколько можно нагрузить на такого чертолома?
— Да мы же там все сено заберем.
— А чего? — подмигнул Егорыч. — Все равно одна машина.
— Где же ты его достал?
— Там уже нет, — довольный собою, ответил сосед. — Тут, брат, целая история, долго рассказывать…
Но я и сам теперь догадался, где последние дни пропадал Егорыч. Конечно, он ремонтировал эту колымагу.
В сорок третьем, после разгрома немцев, Сталинград был запружен трофейными машинами. Тогда по расчищенным от завалов улицам сновали автомашины всех марок, из всех стран Европы: и «мерседесы», и «фиаты», и «рено»… Но уже к концу войны они почти исчезли. Не было запчастей, резины, и их отправляли партиями в металлолом.
«Гитлер», наверное, последний трофейный грузовик во всем городе, и Егорычу было чем гордиться.
— Егорыч, а это зачем? — не вытерпел я и указал на стойки.
— Полезай в кабину и погляди сверху, — загадочно улыбнулся он.
Поднялся и ахнул. Кабина походила на рубку, и я почувствовал себя капитаном. Яркие наконечники стоек на бампере указывали габариты корабля. Гляди, какие удобства шоферу!
Водитель не глушил мотора, словно боялся, что не заведет его заново. Вся посудина тарахтела и сотрясалась грудой железа.
Ехать нужно было километров девяносто по проселку, и поэтому двинулись сразу же, чтобы засветло добраться до места. Но засветло не удалось. В дороге «Гитлер» дважды намертво глох, и Егорыч с шофером по часу копались в моторе.
Наконец, видно уже в полночь, добрались до деревни, где и остановились на ночлег у знакомых Егорыча (они были у него везде).
Машину поставили перед воротами, вошли в просторный дом и уже через четверть часа сидели за поздним ужином. Мои спутники напрочь застряли за столом, а меня выручила дочка хозяина Люся, которая только что вернулась с улицы. Люся в этом году окончила десятилетку, сдавала в медицинский, но срезалась на первом экзамене, плохо написала сочинение.
Обо всем этом она рассказала мне легко, посмеиваясь над собой, но с твердой уверенностью, что она обязательно поступит в институт на будущий год, потому что «теперь знает, как это делается». Естественно, на меня, студента, она смотрела, как на пришельца из другого мира, из того неведомого и загадочного, куда сама собиралась шагнуть, да по своей же глупости оступилась.
…Мы вышли из дома. О чем говорили, не помню. Но не так уж трудно представить разговор юноши из города и семнадцатилетней сельской девушки, встретившихся впервые.
Сидели в широченной кабине «Гитлера» у дверок, а между нами еще добрый метр. Как только я начинал сокращать это расстояние, Люся сразу распахивала дверцу и с легким цокотом ставила на подножку свои аккуратные «танкетки». Я считался неробким парнем — четыре года самостоятельной жизни что-то значили, — однако так и не смог преодолеть тот проклятый метр в кабине «Гитлера».
Поняв, что не все берется напором и смелостью, я уже не воевал за пространство между мною и Люсей, а только держал ее за руку и говорил, говорил.
Все забыл: забыл, о чем мы говорили, забыл ее лицо, глаза, волосы… Но до сих пор помню ее руки, не по-девичьи твердые, крепкие и сильные, помню налитые и в то же время нежные щеки.
И еще помню свои ощущения. Их дольше всего хранит моя память.
Иду по парку, и острый запах свежескошенной травы вдруг возвращает меня в детство…
Бабушка подняла меня с постели, сунула в руки узелок с завтраком для деда. Он косит за речкой, и я, ежась от утренней прохлады, бегу по мокрой холодной траве. Это было так давно, что я уже забыл тот случай и, наверно, никогда бы о нем не вспомнил, если бы не дурманящий запах свежескошенной травы. Ко мне приходит, казалось, навсегда забытое.
Мы и просидели-то с Люсей, может, час, а может, полтора. Я держал ее руку, а когда захлопали в доме двери и начали выходить шофер, Егорыч и хозяин, я рванулся к Люсе, неловко поцеловал ее куда-то возле уха, она тоже на мгновение прижалась ко мне и выскочила из кабины.
Выскочила и растаяла в синеватой дымке нарождающегося утра…
Потом, когда мы поехали, я долго ощущал благодарное чувство встречи с девушкой родниковой чистоты, от соприкосновения с которой сам становишься и чище и значительнее. Хотелось все время благодарить ее не словами, а тем все понимающим взглядом, каким посмотрели друг на друга, когда в доме распахнулась дверь и мы поняли, что расстаемся; хотелось сказать спасибо за то, что она удержала меня на той черте в кабине-рубке грузовика и наша близость не исчерпалась, а осталась в нас и вот теперь разлилась в сладостное чувство ожидания новой встречи, которая будет неведомо когда, но будет обязательно…
Этими чувствами я жил все утро. Мы приехали в колхоз, постояли у правления, потом двинулись в поле, начали метать сено из стожков в кузов «Гитлера». Вся работа будто шла в прорву, как-то мимо меня. Сначала я со стога кидал навильники вниз, в кузов, потом подавал сено вверх, слышал голоса Егорыча, шофера, что-то им отвечал, но все это происходило с кем-то другим, а я плавал в той синеватой дымке утра и улыбался славной девушке.
А неугомонный Егорыч все кричал и кричал нам сверху:
— Киньте, ребятки, вот тот пластик сенца. Киньте!
Рядом со мною, засыпанный трухою сена, сердито взмахивал вилами шофер.