За спиной Вульфа захлопали ружейные выстрелы — это высланные в тыл солдаты пытались сдержать ворвавшихся на улицы едисанцев.
Солдаты, видя, как приближаются ногайцы, ругаясь, спешили перезарядить ружья, но окостеневшие на утреннем морозе пальцы не гнулись — порох сыпался на снег, железные шомпола липли к ладоням, скользили мимо дул.
Едисанцы налетели лихо, пустили стрелы в сгорбленные фигуры стрелков, уцелевших — срубили саблями.
— Не страшись! — кричал, размахивая шпагой, Вульф, поминутно оглядываясь на скакавших к батарее ногайцев. — Успеем!.. Залпо-ом, пли-и!
Картечь, опять вспенив снег, срезала ещё два десятка турок; они дрогнули, побежали назад к берегу.
— А теперь, соколики, крути пушки в тыл! — отважно вскричал Вульф. — Бог не выдаст... — И, вздрогнув, упал с едисанской стрелой в спине.
Развернуть пушки артиллеристы не успели — ногайцы издали пустили меткие стрелы, а затем, наскочив на батарею, добили раненых.
Оборвав тревожный звон колоколов, занялась пламенем стоявшая в центре Орлика церковь Великомученицы Варвары, зачадили укрытые снегом хаты, заметались между ними мужики и бабы, спасаясь от острых едисанских сабель...
В Орлике Керим-Гирей задержался на пять дней: ждал, когда перейдёт Буг всё его многотысячное войско. А затем двинулся в глубь Елизаветинской провинции.
Длинные переходы по бездорожью, по лесистой, холмистой местности были изматывающе трудными. Особенно последний, после которого, уже в кромешной тьме найдя обширную поляну, окружённую со всех сторон густым лесом, уставшее войско буквально свалилось с сёдел на снег.
А утром, оглядев пространство, густо заполненное людьми и лошадьми, Керим-Гирей ужаснулся: то, что вчера ночью все приняли за поляну, на самом деле оказалось замерзшим озером.
Барон Тотт, кутаясь в огромную лисью шубу, настаивал на казни начальника передового отряда, выбравшего неудачное для ночлега место.
— Если бы внезапная оттепель подтопила лёд, — простуженно взывал он к хану, — мы лежали бы сейчас на дне... Все!.. Как слоёный пирог: люди, лошади, кибитки.
Керим-Гирей лязгнул зубами:
— Али-ага хороший воин. Он искупит вину.
— Как эти?
Барон указал затянутой в перчатку рукой на группу сипахов, которые с жуткими, заунывными криками бросались в чёрную прорубь. Обмороженные, исхудавшие, доведённые до отчаяния тяготами зимнего похода, турки решили прекратить свои страдания смертью.
— Они сами хотят умереть, — бесстрастно изрёк хан, отводя взор от проруби. — А жизнь аги в моей воле.
Равнодушно обсуждая бестолковую гибель сипахов, войско торопливо покинуло опасное место и направилось к Ингулу.
Наступившая через день сильная оттепель, которой так боялся Тотт, размягчила речной лёд. Привычные к каверзам погоды, к переправам через большие и малые реки, ногайцы переходили Ингул осторожно, налегке, по одному, и почти все достигли другого берега.
Сипахи же проявили свойственную им недисциплинированность, беспорядочной толпой высыпали на лёд и жестоко поплатились за непослушание своим командирам. Подтаявший ледяной покров Ингула не выдержал тяжести тысяч людей и лошадей, проломился, образовав огромную полынью, враз поглотившую неосмотрительных турок.
Помрачневший Керим-Гирей, сцепив зубы, безмолвно наблюдал за гибелью сипахов, которым никто уже не мог помочь.
Надрывно крича, цепляясь друг за друга, за гривы пронзительно ржавших лошадей, несчастные турки, захлёбываясь, барахтались в жгучей ледяной воде; набухшая, ставшая свинцовой одежда сковывала движения, пудовой гирей тянула на дно. Многозвучный тягучий гул, плотной пеленой повисший над вспенившейся шевелящейся полыньёй, с каждой минутой пугающе слабел и наконец последним, неясным, оборвавшимся звуком нырнул под неровную кромку льда.
Над зажатой с двух сторон возвышенными берегами рекой воцарилась гнетущая тишина. Ногайцы и татары, густо облепившие берега, отрешённо глядели на переставшую бурлить гладь Ингула. Барон де Тотт, расширив в ужасе глаза, сбивчиво крестился трясущимися пальцами. Смуглая обветренная щека Керим-Гирея мелко дрожала в тике. Почти мгновенная нелепая смерть такого большого числа воинов[12] обволакивала разум смутным, неосознанным страхом. Керим-Гирей первым очнулся от оцепенения, зло закричал мурзам и агам, чтобы войско продолжало переправу. А затем, обернувшись к Тотту и кивнув в сторону полыньи, сказал с некоторой подавленностью:
— В Париже такого не увидишь, барон.
— Да, — шепнул потрясённый случившимся Тотт. — Жуткое зрелище.
— У плохих воинов и смерть обыкновенно никчёмная.
Тотту, внутренне жалевшему турок, не понравились слова хана. Он не сдержался и с чрезмерной резкостью, даже, пожалуй, с вызовом, попрекнул его:
— Пока у вас слишком много смертей, но мало побед!
— Не терпится видеть покорённые крепости? — вяло усмехнулся Керим.
— До сего дня я видел только пылающие сёла.
— Так и должно быть, барон... Чем больше земель я опустошу, тем труднее будет гяурам возродить на них жизнь. Придётся всё строить заново, закладывать магазины, собирать припасы для армии. Ибо без них она на юг — на Крым! — не пойдёт. И поэтому, барон, я буду жечь здесь всё, что горит... Впрочем, возможно, завтра ты увидишь и крепость... Я отделяю двадцать тысяч воинов в предводительство калги-султана и посылаю на Самару-реку и к Бахмуту. А сам иду к русской цитадели...
К полудню следующего дня пятидесятитысячное войско хана обложило Святую Елизавету. Керим-Гирей не знал, какие силы скрыты за её каменными стенами, но обилие пушек, угрожающе глядевших во все стороны, подавили у него желание идти на приступ. Вместе с тем, опасаясь ночной вылазки русских, он вечером послал к крепости несколько сотен спешенных ногайцев, велев им погромче шуметь, создавая видимость подготовки к штурму.
Комендант крепости генерал-майор Александр Исаков, которому доложили о приближении татар, поспешил вывести гарнизон на стены и больше часа простоял на бастионе, прислушиваясь к доносившимся снизу приглушённым крикам, вглядываясь в мерцание множества факелов. Батальоны были готовы отразить приступ, но татары почему-то медлили. Изрядно продрогнув, Исаков спустился вниз, вернулся в свой дом, приказав полковнику Корфу прислать за ним в случае начала штурма.
Замерзая на студёном ветру, под лёгкий перезвон колоколов соборной Троицкой церкви российские солдаты провели на стенах всю ночь, так и не сомкнув глаз. Татары же, греясь у жарких костров, мирно отдыхали, радуясь хитрой уловке хана. Лишь под утро вконец иззябший Корф, поняв, что неприятель обвёл его вокруг пальца, оставил на стенах усиленные посты и вместе с батальонами отправился в казармы.
Днём Керим-Гирей объехал крепость, ещё раз внимательно осмотрел бастионы, пересчитал пушки и окончательно отказался от намерения её штурмовать. Подняв своё войско, он обошёл Святую Елизавету и, спалив дотла стоявшие неподалёку сёла Аджамку и Лелековку, устремился дальше.
Жаждавший сражения Корф предложил Исакову послать в погоню гарнизонную кавалерию. Но генерал, округлив глаза, раздражённо замахал руками:
— Ни в коем случае, полковник!.. Мы выведем батальоны в поле, а басурманы повернут и порубят всех!
Отказ звучал убедительно, но по тому тону, каким он был произнесён, Корф понял, что комендант трусит и хочет отсидеться за мощными каменными стенами.
«Батальоны бережёт... Ишь какой заботливый, — пренебрежительно думал полковник, шагая по протоптанной в скрипучем снегу дорожке к казарме. — Кто ж пехотой конницу догоняет? Страте-ег...»
Исаков так и не вышел из крепости. А Керим-Гирей, оставляя за собой пылающие сёла, продолжал беспрепятственно углубляться в Елизаветинскую провинцию...
Отряд Али-аги, насчитывавший до полутысячи сабель, подошёл к Суботицкому на исходе дня, но, чтобы не встревожить обитателей, остановился в версте от него на опушке перелеска. Судя по безмятежному, идиллическому виду села, весть о татарском набеге сюда, видимо, не донеслась. Вытянув в тёмное небо длинные пухлые столбики печных дымов, Суботицкое тихо и мирно засыпало, не подозревая о надвигающейся опасности.
Стремясь не упустить по тёмному времени ни единого человека, Али-ага не стал спешить с нападением. Послав сотню едисанцев в обход села, чтобы перекрыть с тыла протянувшуюся через Суботицкое дорогу, он отвёл отряд в лесок, где, отдыхая, скоротал всю ночь. И лишь в бледном зареве рассвета ворвался в село...
Кузнец Никита, растирая круглыми кулаками слипшиеся глаза, спросонья никак не мог понять, кто это в такую рань ломится в дверь и почему кричат жена и дети. Вчера он хорошо угостился у соседа Григория и теперь, всё ещё хмельной, всклокоченный, сидел, сгорбившись, на лавке, бездумно и мутно глядя на воющую в голос жену, на тихо скуливших в её подол детей. И только когда до него дошёл наконец надрывный вопль «Татары!» — мгновенно протрезвел, вскочил на ноги и, подхватив валявшийся у печи топор, бросился к двери. Скинув засов, он пинком распахнул её — два ногайца, колотившие в дверь кривыми саблями, веером разлетелись в снег — и выскочил за порог.
Налитый ночным морозом воздух обжёг лицо, колко залез под рубаху. Никита судорожно закрутил головой, оглядываясь по сторонам.
Мохнатый седой дым сочно клубился над Сретенской церковкой; кругом, вскидывая вверх огненные языки, чадяще горели хаты селян; повсюду сновали конные и пешие ногайцы — выбрасывали в двери и разбитые окна домашний скарб, выводили связанных пленников, выгоняли из хлевов скотину... Хата соседа Григория уже дымилась, а сам Гришка, в окружении всхлипывающих детей, в одном исподнем валялся у стены со связанными за спиной руками; по доносившимся из амбара стонущим крикам Никита понял, что ногайцы делают с Гришкиной женой.
И лютая, нечеловеческая злоба крепко стиснула сердце кузнеца: представил, что и его мальцы, босые, в рубашонках, будут стоять на снегу, заливаясь слезами, что его Мария изойдёт криком, отбиваясь от мерзких зловонных насильников.