Около полуночи заворочались «тюркмены на косе», лошадей начали взнуздывать и выбираться дальше от берега. Мимо нас потянулся самый беспорядочный караван навьюченных и просто свободных верблюдов, проскрипело несколько двухколесных арб; пешие шли толпами, видимо, спеша куда-то. Конные пошли напрямик, вброд, через водный плес, далеко вдающийся в песчаные низменные берега. Все стремилось от воды дальше, словно в воде находилась настоящая причина тревоги.
Впоследствии я узнал, что эту тревогу наделали наши гребные суда, подходившие сверху, весть о приближении которых принесли сторожевые отряды.
Тронулись и тюркмены. Я очутился на верблюде, подвязанный сбоку на одном из тех тюков, что лежали подле меня.
Почти до рассвета шли мы, охваченные со всех сторон самой беспорядочной массой людей и животных. С первыми лучами солнца движение начало получать вид некоторого порядка. Показались всадники в дорогих, шитых золотом и обложенных мехом, халатах, в высоких меховых шапках; за этими всадниками везли значки на длинных древках, украшенные конскими хвостами. Гремя, звеня, бряцая, издавая всевозможные звуки, протащилась допотопная артиллерия, состоящая из трех или четырех пушек, запряженных десятком кое-как напутанных лошадей.
Вдруг все это остановилось, шарахнулось в сторону и заволновалось. Если бы не было кругом такого оглушительного крика, визга, говора, ржанья лошадей и рева верблюдов, я бы, наверно, слышал треск разрыва гранаты над нашими головами – теперь же я видел только маленькое беловатое облачко, внезапно вспыхнувшее в воздухе – и больше ничего. Другое такое же облачко вспыхнуло еще ближе – два или три всадника кувыркнулись ногами кверху. Верблюд, везший меня, споткнулся и рухнул на землю (еще счастье, что не на мою сторону). Врозь шарахнулось все живое.
Теперь ясно слышались отдаленные выстрелы; это были глухие, словно громовые удары… Я узнал выстрелы наших пушек!
А!.. Вот запрыгала картечь, прокладывая себе страшную дорогу в этой массе людей и животных. Страшная, дикая картина разом развернулась перед моими глазами. Все ринулось в бегство, все перепуталось между собой… все, казалось, потеряло всякое сознание, всякий смысл, охваченное паническим страхом.
Я видел Гассана. Он вертелся на своем аргамаке и озирался кругом; должно быть, он искал меня. Я забился, сколько мог, за свой тюк, с другой стороны на меня повалилась издыхающая лошадь и совершенно спрятала меня от глаз тюркмена.
Мне чудилось все это словно во сне. Всадники на маленьких лошадках, в белых рубахах, в белых шапках с назатыльниками, замельками перед моими глазами…
Очнулся я в палатке капитана Г., одного из моих товарищей; около меня сидел доктор. За холстиной палатки сопел и посвистывал походный самоварчик. Я думал, что это все продолжается сон.
За свою неудачную поездку я отделался двухнедельной горячкой, после которой, впрочем, поправился очень быстро.
Впрочем, я напрасно назвал поездку неудачной. Цель ее была достигнута, а это только и нужно было. Бумаги, с которыми я был послан, отысканы были казаками в седле моего погибшего Орлика. Если бы я не переложил их в седельную сумку, то, пожалуй, тогда действительно поездка моя была бы вполне неудачна, и я, может быть, даже лишился бы навсегда возможности находиться в цивилизованном обществе и тянул бы свою печальную жизнь рабом какого-нибудь кочевого мирзы в полудиком ауле.
Зара-Булакские высоты
В эту ночь мало кому довелось спать: всем было работы вдоволь, и над просторно-раскинутым лагерем стоял гул смешанных голосов и движения.
Только с наступлением совершенной темноты прекратилась беспокойная перестрелка с неприятельскими наездниками; а еще с раннего утра, чуть забрезжил рассвет, появились на горизонте эти джигиты и, как мухи, усеяли все окрестные холмы, сдвигаясь все теснее и теснее, охватывая почти непрерывной дугой наш лагерь.
Стрелки целый день сидели в канавах и дождевых рытвинах, в которых тут не было недостатка, не допуская назойливых всадников слишком уж близко подбираться к бивуакам, и уже не один увлекшийся тюркмен поплатился жизнью за свою горячность, подвернувшись под пулю шестилинейной винтовки.
К ночи неприятель скрылся; все всадники словно сквозь землю провалились, и усталая цепь наших стрелков свернулась, оставив на всякий случай в удобных местах небольшие секреты[4].
Ночь была теплая и туманная; густой пар стоял над извилиной Нурупая и над низменными, сырыми садами и огородами Катта-Кургана. Серая масса городской цитадели неясными очертаниями выдвигалась из-за деревьев. По трем дорогам, ведущим к городу, ползли, словно громадные змеи, бесконечные обозы: отправляли в безопасное место раненых, больных и все излишние тяжести. Двухколесные арбы, нагруженные до невозможности, скрипели на несмазанных осях; с треском дребезжали ветхие мостики под непривычной тяжестью; взад и вперед, путаясь между повозками, сновали верховые; по сторонам дороги, между темными кустарниками, белелись рубашки пешего конвоя. Крики арбакешей, брань на все лады, повелительные возгласы, полупьяный смех и заунывные туземные напевы смешивались с ревом верблюдов и с пронзительными воплями ишаков.
Красные пятна костров, расположенных по берегу реки, длинными столбами отражались в воде; черные фигуры окружали эти пятна, ворочая в грудах раскаленных угольев длинными сучковатыми жердями. Густой дым боролся с туманом, и в воздухе несло по ветру кухонным чадом. Хотели еще до рассвета приготовить для солдат чего-нибудь горячего, благо под руками было достаточно некупленного мяса. Опытные фуражиры нагнали к лагерю всякого скота, и рогатого, и безрогого, и между повозками обозов неподвижно лежали трупы быков.
У самой дороги, при въезде в разрушенный до основания Чаганак[5], рота солдат усиленно работала китменями и мотыгами, проделывая дорогу для проезда тяжелых батарейных орудий. Дружно взмахивались и опускались тяжелые инструменты; пар валил от потных рубах; с глухим грохотом, поднимая облака пыли, рушились глиняные стены… «Проворней, ребята, проворней!» – покрикивало, сидя в сторонке, усатое начальство; и судорожно, порывисто закипала притихнувшая на минуту стукотня, и солдаты, поплевывая на руки, вскидывали глазами в ту сторону, где искрились красные точки закуренных сигар и откуда несло аппетитным букетом маркитанского рома.
– Батюшки!.. Словно обжег проклятый… – вдруг раздается в толпе работающих, и солдатик выпускает из рук тяжелый китмень, хватаясь за ногу, обутую в дырявый сапог: он наступил в темноте на скорпиона, а эти ехидные насекомые во множестве гнездяется в трещинах стен жилых и нежилых строений.
– Пожалуйста, чтобы были люди у лазаретных фур, – горячо говорил кому-то какой-то приземистый доктор, неловко скорчившись на казачьем седле. – А то, как и в прошлый раз, ни души… ну как есть, ни души; согласитесь, что не могу же я один с фельдшерами…
– Варгушин!.. Где ты там, скотина, пропал с чайниками?.. – вопит кто-то из-под палаточного навеса.
– Всех адъютантов к генералу…
– Ни одной карты… это удивительно!.. Даму бьет, девятку бьет, и пошел, и пошел…
– У меня в роте половина людей перепилась, – говорил за стеной густой бас, – я уже велел, чтобы их в арыке отмачивали.
– Дементьев убит, Мамлыгин тоже, а Савельеву, братцы мои, голову, как есть, до самых мозгов рассадили…
– До мозгов, ишь ты!.. Что же, помер?..
– Ершов сказывал, что мычит еще; голосу, то есть настоящего, не подает, а мычит…
– Мы две цыганки черно-о-о-кие! – завывал чей-то тенор…
– Мы за неверрррность готовы кровь пролить! – подхватывал тот самый бас, который говорил, что у него полроты перепилось.
Шипя, прорезала темноту огненная лента ракеты, громко хлопнула она в воздухе; эхо подхватило удар и понесло его по окрестным холмам, дробя в бесконечных перекатах. Барабаны в разных местах лагеря глухо забили подъем. Зазвенели казачьи трубы и шарахнулись в коновязях стоявшие до сих пор спокойно артиллерийские лошади.
Беспорядочный говор и шум на секунду затих при первых звуках тревоги, и снова закипел и разлился по всему лагерю, но совершенно в другом тоне: прежней неопределенности и беспорядочности уже не было; слышно было, что всякий знает, куда бросаться и что делать. Опытное ухо могло бы смело разобрать, что и в каком месте лагеря творится.
Над горизонтом, между двух громадных карагачей, поднимался огненный серп последней четверти луны – ее-то мы и ждали, чтобы начать выступление. Стало холоднее, и звезды ярче заблистали на темном небе. Туман поднялся выше и расплывался в свежем воздухе. Где-то далеко закричал петух, ему неожиданно ответил, хлопая крыльями, петух на ротной повозке; шарахнулись испуганные кони… «Ишь, леший!» – произнес конюх солдат и замахнулся кнутом на усердную птицу.
Долго вытягивались войска на дорогу, снявшись со своих бивуачных позиций. Лошади, тяжело дыша, волочили пушки, колеса которых без стука ворочались в густой пыли, доходящей почти до колена. Надо было подняться на довольно крутую гору по узкой улице между разрушенных сакель Чаганака.
– Подхватывай, братцы, подхватывай!.. – кричали выбивающиеся из сил артиллеристы, и солдаты, забросив ружья за плечи, хватались за станины и за постромки. – Ну, еще! Ну, еще маленько… Разом!..
Лошади, готовые уже остановиться, снова натягивали уносы и порывистыми прыжками выносили на гору свою тяжелую ношу.
На вершине обрыва, рисуясь темными силуэтами на небе, стояла конная группа: это был командующий войсками со свитой. Пониже в беспорядке теснились конвойные казаки, белые конские морды и светлые тряпки значков мелькали там и сям в темноте.
Гуськом, друг за другом, медленно ползли в гору темные массы, раскачивая своими громадными вьюками, заражая воздух таким отвратительным запахом, свойственным исключительно только одним верблюдам, что солдаты невольно зажимали носы и отплевывались.