Скоро мы были выведены из недоразумения.
Прежде чем долетел до нас глухой гром пушечной канонады, мы увидели, как вся поверхность холмов покрылась клубами белого дыма. Какие-то тяжелые снаряды со стуком падали между наших колонн и зарывались в мягком грунте. Бичуя воздух, звеня и дребезжа, пронеслась картечь высоко над белыми кепи пехотинцев… Понятно стало всем, в чем было дело: мы прошли мимо позиции бухарских войск, которая очутилась у нас с левой стороны и поспешила приветствовать нас весьма оживленным и энергическим, но, по неопытности артиллеристов и недоброкачественности орудий, не слишком губительным огнем.
Все приостановились, как будто озадачились немного. С минуту не сообразили, как и что – послышалось множество команд самых разнообразных и даже противоречащих друг другу.
– Каша! Каша! – кричал, задыхаясь, худощавый штабс-офицер, суетясь на лошади, в беспорядочной толпе белых рубах; ему очень хотелось преобразовать эту толпу в нечто похожее на стройный батальон, и он пытался подействовать на самолюбие солдат, подобрав такое обидное сравнение.
Расталкивая солдат, в щеголеватом, коротеньком кителе прискакал на сером коне один из адъютантов.
– Это четвертый батальон? Генерал приказал… чтобы сейчас…
Шагах в десяти шлепнулось ядро, за ним другое, несколько ближе. Адъютант исчез.
Само собой, словно инстинктивно, дело делалось, как следует: машинально каждый повернулся лицом к неприятелю, и всякий, как кто стоял, так и пошел прямо на выстрелы.
Значительно левее, совершенно отдельно от всех, шел какой-то батальон в стройном порядке, странно режущем глаза в общей неурядице. Впереди колонн, волнуясь, то выбегая вперед, то припадая к земле, бежали стрелки. Между белыми взводами линейцев ярким пятном рисовалась группа пехотинцев в красных куртках, в белых чалмах, с локонами черных, блестящих волос, раскинутых по зеленым воротникам курток. Это была рота афганцев-ренегатов, передавшихся нам с Искандер-ханом еще за месяц до открытия военных действий. Теперь они шли вместе с нашими солдатами на неприятеля, от которого отличались только узкими белыми перевязями на левых руках.
Впереди, почти тотчас же за цепью стрелков, ехал высокий красивый всадник с роскошными льняными бакенбардами – и как ехал! Покойно, молча, не обнажая оружия, с сигарой в зубах, пристально всматриваясь в красные ряды неприятеля, сползающие с высот навстречу этой горсти гяуров.
Нога в ногу, словно отчеканивая, подавались роты, усиливая шаг по мере приближения. Чем менее становилось расстояние, отделявшее белых от красных, тем яснее и яснее замечалась громадная разница в численности той и другой стороны. Длинные фланги бухарской пехоты, словно гигантские руки, загибались, охватывая русский батальон; зашитые в золото всадники горячились на своих аргамаках, ударами сабель возбуждая в задних рядах порывы заметно угасающей храбрости.
На минуту приостановились бухарцы, и по всем их линиям затрещала ружейная пальба; синий дым затянул эти линии…
Дикий вопль на разные лады пронесся в воздухе: красавец-всадник поднял руку, и, как охотничьи псы срываются с освобожденных свор, рванулись вперед белые рубахи, высоко взмахнув ружейными прикладами.
Стройные крики «ура!», которые мы слышим на парадах и на маневрах, не дают понятия о том адском хаосе звуков, который слышится в минуту отчаянной свалки. Те, кто в данную минуту перестали быть людьми, не могут издавать человеческих звуков: рев, свист, пронзительный визг, то что-то похожее на дикий хохот, то жалобное, почти собачье завывание, смешались с характерным стуком окованных медью ружейных прикладов о голый человеческий череп.
Рукопашь завязалась.
А между тем сзади разыгралась оригинальная, трагикомическая сцена. Скрипя и раскачиваясь, катилась целиком по степи неуклюжая лазаретная фура. Она скакала по направлению к атаковавшему батальону. Тяжелым галопом, спотыкаясь и чуть не падая, прыгала тройка приземистых лошадок; усердно накаливал кнутом по всем трем спинам длинный, худой солдат, привстав на козлах; винтовка с примкнутым штыком билась у него за спиной. Из-под холстинных занавесок фуры выглядывали испуганные лица фельдшеров еврейского происхождения.
Пригнув гибкие пики, привстав на стременах, неслись со всех сторон тюркмены, догоняя фуру. Особенно два всадника близко вертелись около самой почти тройки, не решаясь наскочить для удара; их пугал толстенький всадник на чалой лошадке, который то справа, то слева вертелся около фуры, грозя наездникам своим револьвером. Этот всадник был герой-доктор, всегда поспевавший со своей фурой и пособиями в самые горячие места боя. И теперь он спешил догонять свой батальон, зная, что ему работы будет достаточно.
Еще бы минута, и не спасла бы беглецов даже докторская отвага и его незаряженный револьвер, но тройка доскакала и врезалась между атакующими.
Далеко сзади, распластанные крестообразно на серой земле, лежали несколько белых фигур; одна из них пыталась приподняться, отделяя от земли голову и выгибаясь конвульсивно всем туловищем.
Всадники, которым не удалось догнать лазаретную фуру, заметили их и поскакали по тому направлению. Доскакали, сошли с лошадей, что-то повозились с телами и торопливо поскакали дальше…
Какую скверную, отталкивающую форму имеет человеческое тело, от которого отделяют голову: сразу даже не разберешь, что это такое. Зияет багровый разрез, хлещет алая кровь и, шипя, смешивается с пылью, запекаясь в черные клубы, темной дырой виднеется перехваченное горло…
Зрелище, к которому привыкают… но с большим трудом. Я знал многих господ, которые весьма спокойно сравнивали это со свежеразрезанным, переспелым арбузом[6].
Бессознательно выпучив помертвелые глаза, с искаженными чертами лица, с открытыми ртами, бухарцы как-то странно, почти машинально махали своими дрянными ружьями; они, по-видимому, не сознавали, где они и что делают. Тупой ужас овладел ими; этот ужас не был похож на обыкновенный панический страх, под влиянием которого бегут, не решаясь даже оглядываться. Несчастные видели перед собой не белые рубашки русских, нет; перед ними рисовались адские чудовища с тысячами рук, с красными раскаленными пастями, дико вопящие и ревущие. Они даже боли не чувствовали и без стона падали на землю, когда ружейный приклад раскалывал им черепа или тупой штык рылся в распоротых внутренностях…
Они находились под влиянием паров опиума, усиленных палящими лучами, почти вертикально над головой стоящего солнца, до размеров кровавого кошмара. Это их с утра угостили так по приказанию эмира для возбуждения храбрости. Теперь понятен был тот озадачивший нас всех сначала прилив необычайной отваги, с которой бухарцы встретили нашу атаку, а не бежали, как всегда, при первом ее начале.
Вся эта громадная толпа, в несколько тысяч человек, мало-помалу подавалась по тому направлению, по которому шел русский батальон; только с левой стороны упорней держались красные куртки: там была афганская наемная бригада, и афганцы, видимо, добирались до своих бывших товарищей, благоразумно державшихся в середине, укрываясь между нашими ротами. На этих и опиум не действовал, или они накурились его не в такой сильной мере, как бухарцы. На высоком вороном коне, весь сверкающий золотом и камнями, в кольчуге и с круглым щитом на левой руке, бесновался начальник этой бригады, напирая грудью коня прямо на штыки русских: он заметил Мирамура, командовавшего нашими афганцами, и с пеной у рта, ругаясь на все лады, ринулся прямо на него; тот увильнул. Попятились наши, опрокинутые напором горячего коня, но это была только секунда торжества. Несколько штыков впилось под ребра, в то место, где кольчуга перехватывается широким кушаком, и всадник повис, судорожно хватаясь руками за концы ружейных стволов. Со стоном рухнул на землю конь-красавец, и зазвенела дорогая сбруя в конвульсиях издыхающего животного.
Подались, наконец, и афганцы и повернулись к нам спинами.
Это не было бегство, это не было отступление; это было что-то непонятное, озадачившее даже наших туркестанцев, никогда не озадачивающихся.
Они шли тихо, понурив головы, столпившись в плотные массы; никто не оглядывался. Тот, кого догоняла пуля, молча падал ничком на землю, тяжело подымался, если у него хватало еще на это сил, и снова падал без поддержки, без всякого внимания со стороны своих товарищей; казалось, каждому только до одного себя было дело, да и о себе-то, кажется, никто не думал: в отуманенном мозгу не было места для какой-нибудь определенной мысли, только пересохший от жажды язык машинально бормотал всякую нелепицу из корана, и над толпами носился смутный говор, весьма напоминающий бессвязный бред сонных.
Когда мы осмотрелись несколько вокруг после отвратительной бойни, то заметили, что стоим на самом гребне зарабулакской возвышенности. Правее выдвигались в беспорядке из-под лощины наши, лениво стреляя по отступавшим. Далеко, то спускаясь, то поднимаясь с холма на холм, двигалась густая масса кавалерии с распущенными в воздух разноцветными значками: это были казаки из авангарда. Из оврага, который наискось пересекал всю позицию, теряясь в волнистой линии горизонта, словно из земли вырастали одна за одной наши пушки; снимались поодиночке с передков, едва только выбирались на высоту, и белое облако дыма, внезапно вспыхнув на том месте, где видно было только что орудие, закрывало собой на минуту и саму пушку, и кучку людей, суетливо около нее бегающих, и группу лошадей, отъезжающих с передками.
Все более и более растягивалась та полоса, которая отделяла нас от отступавших; вот уже не видно отдельных фигур, вот уже эти красные толпы стало затягивать, словно туманом. Широкий, страшный след оставляли они за собой. Это все были человеческие трупы; но как мало похожи были они на тела: казалось, что степь была усеяна грязными красными и беловатыми тряпками, – если бы эти тряпки местами не шевелились в предсмертных агониях, если бы они не издавали звуков, потрясающих до глубины души.