Покорность — страница 3 из 36

Converse Стив напоминал мне этим расплывчато-калифорнийским стилем Тьерри Лермитта в «Загорелых», выходящего из бунгало, чтобы посмотреть на прибывших в клуб свеженьких курортниц). Подружек своих я бросал вообще-то от уныния и усталости: мне просто было уже не под силу продолжать отношения, и я пытался, как мог, обезопасить себя от разочарований и отрезвления. В течение года я мог пересмотреть свое решение под влиянием внешних и весьма анекдотических факторов вроде мини-юбки.

А потом и это прекратилось. Я расстался с Мириам еще в конце сентября, на дворе уже был апрель, учебный год подходил к концу, а я так и не подыскал ей замену. Став профессором, я достиг пика своей академической карьеры, но одно к другому отношения все-таки не имело. Правда, вскоре после разрыва с Мириам, когда я встретился с Орели, а потом с Сандрой, мне открылась некая иная взаимосвязь, тревожная, малоприятная и дискомфортная. Потому что, время от времени мысленно возвращаясь к этому, я вынужден был признать очевидное: у меня с моими бывшими девушками оказалось гораздо больше общего, чем мы думали, и эпизодические совокупления, не вписанные в долгосрочную перспективу совместной жизни, в итоге разочаровывали и их, и меня. В отличие от них, я ни с кем не мог это обсудить, ибо личная жизнь не входит в разряд тем, допустимых в мужском обществе: мужчины охотно говорят о политике, литературе, финансовых рынках и спорте, кому что; но о личной жизни будут хранить молчание до последнего вздоха.

Может быть, старея, я не избежал, скажем так, мужского климакса? Это было не лишено смысла, и я решил для очистки совести потратить свои вечера на Youporn, ставший за эти годы самым посещаемым порносайтом. Результат, более чем обнадеживающий, не заставил себя ждать. Youporn отзывался на фантазмы нормальных мужчин, населяющих нашу планету, и я оказался — что подтвердилось в первые же минуты — самым что ни на есть нормальным мужчиной. Это, в общем, не было так уж очевидно, ведь большую часть жизни я посвятил изучению автора, которого многие считают декадентом, в связи с чем тема его сексуальности остается непроясненной. Короче, я поставил себе зачет и успокоился. Ролики попадались то замечательные (снятые профессиональной командой из Лос-Анджелеса, с осветителями, техниками и операторами), то ужасные при всей своей винтажности (немецкие дилетанты), но все без исключения следовали нескольким вполне себе приятным сценариям. В одном из самых ходовых мужчина (молодой, старый, существовали обе версии) сдуру позволял своему члену дремать под покровом трусов или шорт. Две молодые женщины — их расовая принадлежность могла меняться, — всерьез озабоченные столь несуразной ситуацией, принимались усердно высвобождать означенный орган из его временного укрытия. В лучших традициях женской солидарности и взаимопонимания они самым восхитительным образом будоражили его, доводя до исступления. Член кочевал изо рта в рот, языки скрещивались, как скрещиваются траектории встревоженных ласточек в темном небе южной части департамента Сена и Марна, когда, пускаясь в зимние странствия, они летят прочь из Европы. Мужчина, ошалевший и вознесенный до небес, мог издавать лишь невнятные возгласы, от чудовищно убогих у французов («У бля!», «У бля, щас кончу!» — вот и все, на что оказался способен народ-цареубийца) до куда более благозвучных и бурных у американцев (Oh Му God! Oh Jesus Christ!) — люди истинно верующие, они словно призывали не пренебрегать дарами божьими (оральным сексом, жареным цыпленком), ну, как бы то ни было, у меня тоже стоял вовсю перед монитором 27-дюймового iMac, так что грех жаловаться.


С тех пор как я стал профессором, моя преподавательская нагрузка уменьшилась, и мне удалось перенести все свои университетские занятия на среду. Для начала, с восьми до десяти утра, я читал второкурсникам лекции по литературе XIX века — параллельно со мной, в соседней аудитории, Стив читал аналогичный цикл лекций первому курсу. С одиннадцати до трех я рассказывал магистрантам второго года о декадентах и символистах. Затем, с трех до шести, вел семинар, отвечая на вопросы аспирантов.

В начале восьмого утра я с удовольствием садился в метро, упиваясь мимолетной иллюзией принадлежности к «Франции, которая рано встает», Франции рабочих и ремесленников, но, судя по всему, я был исключением из правила, потому что моя первая лекция проходила в практически пустой аудитории, если не считать компактной кучки китаянок, внимавших мне со звериной серьезностью, — они и между собой-то почти не общались, а уж с посторонними и подавно. Первым делом они включали свои смартфоны, чтобы записать лекцию целиком, что, впрочем, не мешало им конспектировать ее в больших тетрадях формата 21 х 29,7 на спирали. Они никогда не перебивали меня и не задавали вопросов, так что два часа пролетали почти незаметно; мне казалось, я и не начинал. Выйдя из аудитории, я встречался со Стивом, у которого публика была приблизительно такая же, с той лишь разницей, что вместо китаянок к нему ходили арабские девушки в хиджабах, столь же серьезные и непроницаемые. Стив почти всегда предлагал мне пойти чего-нибудь выпить — как правило, чаю с мятой в главной парижской мечети на соседней улице. Я не любил ни мятный чай, ни главную парижскую мечеть, да и Стива недолюбливал, но послушно шел за ним. Он, я думаю, был мне признателен за сговорчивость, поскольку не пользовался у коллег особым уважением, да и правда возникал вопрос, как это он ухитрился стать доцентом, не опубликовав ни единой статьи, будь то в серьезном или даже второстепенном журнале, перу его принадлежала лишь невнятная диссертация о Рембо, полная хрень, как мне объяснила Мари-Франсуаза Таннер, еще одна моя коллега, крупный специалист по Бальзаку, — о Рембо написаны уже тысячи диссертаций во всех университетах Франции и франкофонных стран, равно как и за их пределами. Рембо, похоже, стал самой избитой диссертационной темой в мире, уступая разве что Флоберу, так что достаточно взять две-три старые диссертации, защищенные в провинциальных университетах, и творчески их переработать — ни у кого не хватит средств на проверку, ни у кого не хватит ни средств, ни желания проштудировать сотни тысяч страниц о ясновидце, накатанных соискателями, лишенными всякой индивидуальности. Своей более чем достойной академической карьерой Стив был обязан, опять же по словам Мари-Франсуазы, тому обстоятельству, что он периодически вдувал Делузихе. Почему бы и нет, но все же странно. Шанталь Делуз, ректор Парижа-III, широкоплечая баба с седым бобриком, непримиримая поборница gender studies, всегда казалась мне стопроцентной, махровой лесбиянкой, но я мог и ошибаться, она, вполне вероятно, затаила злобу на мужиков, которая выражалась теперь в разнообразных фантазмах на тему женского доминирования, так что, принуждая милягу Стива, с красивым бесхитростным лицом и легкими вьющимися волосами до плеч, опускаться на колени между ее увесистыми ляжками, она испытывала, очевидно, невиданный доселе экстаз. Так или иначе, в то утро, сидя в чайном дворике главной парижской мечети, я невольно подумал об этом, глядя на Стива, посасывающего кальян с мерзким яблочным ароматом.

Он, как обычно, пустился в рассуждения об университетских назначениях и карьерном росте коллег — не помню, чтобы он хоть раз сам завел разговор на другую тему. В то утро он был озабочен присвоением звания доцента автору диссертации о Леоне Блуа, двадцатипятилетнему юнцу, который, как он считал, «был связан с идентитарным движением». Я закурил, чтобы потянуть время, удивляясь про себя, что ему не все равно. У меня даже мелькнула мысль, что в нем проснулся левак, но потом я себя урезонил: левак в Стиве спал сном младенца, и лишь какое-то из ряда вон выходящее событие — по меньше мере, политический дрейф высшего руководства университета — могло бы пробудить его от спячки. Возможно, это не просто так, продолжал Стив, тем более что Амар Резки, известный своими работами о писателях-антисемитах начала XX века, только что стал профессором. Кроме того, не отставал он, на последней конференции ректоров Сорбонны было поддержано предложение ряда университетов Англии бойкотировать обмен с израильскими учеными.

Улучив момент, когда он с головой ушел в раскуривание кальяна, я украдкой взглянул на часы — было всего пол-одиннадцатого, и я понял, что мне вряд ли удастся сбежать, сославшись на вторую лекцию, зато я неожиданно придумал относительно безопасную тему для обсуждения: несколько недель назад все снова заговорили о проекте четырех-пятилетней давности, предусматривавшем открытие филиала Сорбонны в Дубае (или в Бахрейне? или в Катаре? я их все время путал). Похожий проект с Оксфордом тоже стоял на повестке дня, видимо, маститость этих учебных заведений пришлась по вкусу какой-нибудь нефтяной державе. Учитывая, что таким образом перед молодыми доцентами открывались многообещающие перспективы, финансовые в том числе, не собирается ли и Стив встать в общий строй, заявив о своих антисионистских настроениях? Может, и мне пора этим озаботиться?

Я бросил на Стива безжалостный инквизиторский взгляд — этот парень не отличался большим умом, и его легко было сбить с толку, так что мой взгляд подействовал на него мгновенно:

— Будучи специалистом по Блуа, — пробормотал он, — ты-то уж кое-что знаешь об этом идентитарном антисемитском течении…

Я в изнеможении вздохнул: Блуа не был антисемитом, а я ни в коей мере не являлся специалистом по Блуа. Конечно, мне приходилось говорить о нем в связи с творчеством Гюисманса и даже сравнивать их язык в своей единственной опубликованной книге «Головокружение от неологизмов», определенно явившейся вершиной моих интеллектуальных трудов земных, и уж во всяком случае заслужившей хвалебные отклики в «Поэтике» и в «Романтизме», благодаря чему я, видимо, и получил профессорское звание. Действительно, по большей части странные слова у Гюисманса никакие не неологизмы, а редкие заимствования из специфического лексикона ремесленных артелей или из региональных говоров. Гюисманс — в этом заключалась моя основная мысль — до конца оставался натуралистом, и ему важно было привнести в свои произведения живую народную речь, может быть даже, в каком-то смысле он навсегда остался социалистом, принимавшим в юности участие в меданских вечерах у Золя, и его растущее презрение к левым так и не стерло изначального отвращения к капитализму, деньгам и всему, что имело отношение к буржуазным ценностям; он, в сущности, был единственным в своем роде