Покорность — страница 30 из 36

Что он и сделал, выдержав нужную паузу.

— Я рад, что вы согласились курировать издание в «Плеяде». Ну, я хочу сказать, что это очевидно, закономерно и правильно. Когда Лаку сказал мне об этом, что я мог ему ответить? Что он принял правильное и своевременное решение, трудно было сделать лучший выбор. Буду с вами откровенен: если не считать Жиньяка, мне пока не удалось добиться сотрудничества преподавателей, пользующихся международным признанием; ну, особой беды в этом нет, университет только что открылся. Тем не менее сейчас просителем выступаю я и, увы, немного могу вам предложить. То есть в финансовом плане, вы ведь в курсе, я могу предложить как раз очень много, что в конечном счете тоже немаловажно. Но вот в плане интеллектуальном должность в Сорбонне, пожалуй, менее престижна, чем работа в «Плеяде», я прекрасно это понимаю. При этом ручаюсь вам, ручаюсь лично, что вашей основной работе ничто не помешает. Вы будете читать только самые простые поточные лекции первому и второму курсу. Я понимаю, что занятия с аспирантами — дело утомительное, у меня самого ушло на это много сил, так что от них мы вас избавим. Я договорюсь с кафедрой.

Он умолк, и мне показалось, что он исчерпал первый запас аргументов. Он наконец сделал глоток «Мерсо», я же налил себе второй бокал. Еще никогда, мне кажется, я не чувствовал себя столь желанным. Мотор славы работает с перебоями, может, моя диссертация и правда была такой гениальной, как он уверял, но вообще-то я весьма приблизительно помнил ее содержание, интеллектуальные виражи ранней юности казались мне слишком далекими, но все же какое-никакое реноме у меня еще сохранилось, хотя на самом деле мне уже ничего так не хотелось, как почитать, улегшись в постель в четыре часа дня с блоком сигарет и бутылкой чего-нибудь покрепче, впрочем, следовало признать, что если так и дальше пойдет, то я умру, умру довольно быстро, несчастный и одинокий, а так уж ли мне хочется быстро умереть несчастным и одиноким? Если честно, то не слишком.

Я допил вино и наполнил свой бокал в третий раз. В широкое окно был виден закат над аренами; молчание затягивалось. Он хочет сыграть в открытую, ну что ж, пожалуйста.

— Все-таки у меня есть одно условие… — сказал я осторожно. — Одно, но существенное.

Он медленно кивнул.

— По-вашему… По-вашему, я похож на человека, который может принять ислам?

Он опустил голову, словно погрузился в напряженные раздумья личного характера; потом, подняв взгляд на меня, ответил:

— Да.

Мгновение спустя он вновь просиял, одарив меня сердечной улыбкой. Я удостаивался ее уже во второй раз, что немного смягчило потрясение. Но все равно устоять перед его улыбкой было невозможно. В любом случае слово теперь было за ним. Я съел один за другим два пирожка, успевших уже остыть. Солнце скрылось за амфитеатром, арены погрузились во мрак; странно было думать, что здесь на самом деле происходили бои гладиаторов с хищниками тысячелетия два назад.

— Вы же не католик, значит, в этом смысле вас ничто не сдерживает, — тихо продолжал он.

И то верно. Чего нет, того нет.

— И я не думаю, что вы такой уж несгибаемый атеист. Настоящие атеисты, в сущности, встречаются редко.

— Вы так считаете? У меня, напротив, сложилось впечатление, что атеизм повсеместно распространен в западном мире.

— Это только кажется. Немногие убежденные атеисты, которые мне попадались, были бунтарями; они не довольствовались бесстрастным отрицанием Бога, нет, они отвергали его существование на манер Бакунина: «Если бы Бог действительно существовал, следовало бы уничтожить его». Ну, это скорее атеисты вроде Кириллова, отметающие Бога потому, что хотят назначить на его место человека; будучи гуманистами, они во главу угла ставят свободу человека и достоинство личности. Я думаю, что в этом портрете вы тоже себя не узнаете?

Никак нет, не узнавал; меня замутило от одного слова «гуманизм», хотя, возможно, виноваты были и горячие пирожки, я их явно переел; я налил себе еще бокал «Мерсо», чтобы прийти в себя.

— Дело в том, — продолжал он, — что большинство людей живет, не особенно забивая себе голову подобными вопросами, потому что считает их чересчур философскими; они задаются ими лишь в драматических обстоятельствах — когда тяжело заболевает или умирает кто-то из близких. Конечно, сказанное относится к Западу, потому что во всем остальном мире люди гибнут, убивают и ведут кровавые войны как раз во имя этих вопросов. Так уж повелось испокон веков: люди сражаются из-за метафизических истин, а не из-за темпов экономического роста или дележа охотничьих угодий. Но даже на Западе, если вдуматься, у атеизма нет прочной основы. Говоря о Боге, я для начала даю собеседникам почитать учебник по астрономии…

— Да, снимки у вас замечательные.

— Красота Вселенной не знает границ, а главное, потрясает ее грандиозность. Это сотни миллиардов галактик, каждая состоит из сотен миллиардов звезд, часть которых находится на расстоянии миллиардов световых лет — то есть сотен миллиардов миллиардов километров. И вот в масштабе миллиарда световых лет зарождается некий порядок, галактические скопления распределяются, образуя ориентированный граф. Изложите эти научные факты сотне случайных прохожих: сколько из них будет иметь наглость утверждать, что все это возникло случайно? К тому же Вселенная относительно молода, ей самое большее пятнадцать миллиардов лет. Вспомните знаменитую обезьяну за пишущей машинкой: сколько времени понадобится обезьяне, барабанящей по клавишам, чтобы напечатать какое-нибудь произведение Шекспира? Сколько времени понадобится, чтобы вслепую, случайным образом, создать Вселенную? Уж наверняка побольше, чем пятнадцать миллиардов лет!.. И так считают не только люди с улицы, но и великие ученые; возможно, в истории человечества не было более блестящего ума, чем Исаак Ньютон, — представьте себе только, какое неслыханное, небывалое интеллектуальное усилие потребовалось, чтобы объединить в одном законе падение тел и движение планет! Так вот, Ньютон верил в Бога, и верил твердо, до такой степени, что посвятил последние годы своей жизни толкованию Библии — единственного священного текста, который был ему на самом деле доступен. Да и Эйнштейн был не большим атеистом, чем Ньютон, даже если истинная природа его веры труднее поддается определению; но, когда он возражает Бору, говоря, что «Бог не играет в кости», он вовсе не шутит, ему кажется немыслимым, чтобы законы Вселенной управлялись случаем. Возьмем «Бога-часовщика»: этот аргумент, который Вольтер считал неопровержимым, значим сегодня ничуть не меньше, чем в XVIII веке, более того, он звучит все убедительнее, по мере того как наука устанавливает сеть взаимосвязей между астрофизикой и квантовой механикой. Ну не смешно ли смотреть, как это хилое существо, живущее на ничтожной планетке какого-то дальнего ответвления заштатной галактики, встает на задние лапы и заявляет: «Бога нет»? Извините, я заболтался…

— Не извиняйтесь, мне это на самом деле очень интересно… — возразил я совершенно искренне, я уже порядком напился и, исподтишка взглянув на бутылку «Мерсо», понял, что она пуста. — Ведь правда, — продолжал я, — мой атеизм не имеет под собой каких-либо твердых основ; с моей стороны было бы слишком самонадеянно утверждать обратное.

— Вот именно, самонадеянно. В основе атеистического гуманизма лежат невообразимая заносчивость и высокомерие. И даже христианская идея Воплощения, в сущности, тоже есть свидетельство несколько комичной претенциозности. Бог стал человеком… Почему тогда уж Бог не воплотился в жителя Сириуса или туманности Андромеды?

— Вы верите во внеземную жизнь? — удивленно перебил его я.

— Не знаю, я редко об этом задумываюсь, но, в принципе, это чисто математический вопрос: учитывая мириады звезд, заполнивших Вселенную, и многочисленные планеты, вращающиеся вокруг каждой из них, было бы удивительно, если бы жизнь зародилась исключительно на Земле. Но это ладно, я хочу сказать просто, что Вселенная несет на себе явный отпечаток рационального замысла и является, несомненно, результатом осуществления проекта, задуманного неким колоссальным разумом. И эта немудреная мысль должна была рано или поздно снова заявить о себе, я это понял еще в далекой юности. Весь интеллектуальный спор двадцатого века выразился в противостоянии между коммунизмом — скажем так, «жестким» вариантом гуманизма — и либеральной демократией, его мягким вариантом; какая все-таки ограниченность! Возвращение религии, о котором начинали тогда говорить, лично мне представлялось неизбежным уже лет в пятнадцать, я думаю. Моя семья исповедовала католичество — хотя к тому времени все уже основательно забылось, истинными католиками были скорее мои дед и бабка, — так что я, вполне естественно, заинтересовался прежде всего католицизмом. И уже на первом курсе университета сблизился с идентитаристами.

Видимо, от него не укрылось мое изумление, потому что он замолчал и, чуть усмехнувшись, взглянул на меня. Но тут постучали в дверь. Он ответил что-то по-арабски, и в комнате снова появилась Малика с очередным подносом, на котором стояли кофейник, две чашки и тарелка с фисташковой пахлавой и марокканскими бриуатами. А также бутылка тунисской водки и две рюмки.


Прежде чем продолжить, Редигер налил нам кофе. Он был горький, очень крепкий и подействовал на меня благотворно — в голове тут же прояснилось.

— Я никогда не скрывал своей юношеской позиции, — начал он. — И мои новые друзья-мусульмане даже не думают ставить мне ее в вину; они вообще считают, что, отвергая атеистический гуманизм, я в поисках пути имел все основания обратиться, прежде всего, к религии своих предков. Кстати, мы не были ни расистами, ни фашистами — ну, если уж совсем честно, некоторые идентитаристы от этого недалеки; но я сам — ни в коем случае, ни за что. Всякого рода фашизм всегда представлялся мне призрачной, кошмарной и безнадежной попыткой вдохнуть жизнь в мертвые нации; не будь христианства, европейские народы превратились бы в лишенное души тело — то есть в зомби. Но может ли христианство возродиться, вот в чем вопрос. Я верил в это, верил в течение нескольких лет, но мои сомнения росли, на меня все большее влияние оказывала философия Тойнби, его идея, что цивилизации гибнут не о