– А сколько время? Иван, сколько время? Ну что ты не скажешь, сколько время? Не бойся – сколько?..
– Десять минут девятого.
– Поздно… Так что – уже поздно? Иван, поздно?
Я не понимал и подумал, что он совсем не соображает. Но прислушался – о каком это он времени, что – поздно?
– Так магазин уже закрыт? Закрыт, Иван? Ну скажи, закрыли?.. Эх… – Он ругнулся, хотел приподняться, но остался сидеть.
Я сразу обозлился и пошел дальше. И услышал:
– А если я… – он помолчал, не зная, что сказать, и вдруг: – …зарежу себя!.. – прокричал громко, с выдохом. – Иван, иди, выпьем!
Я не оглянулся.
И опять – я так ясно хотел вспомнить, ну как хотят воды попить, так я хотел вспомнить. Я шел и думал, глядя под ноги: «Может, я хочу увидеть себя виноватым? Так приятно чувствовать себя виноватым – перед собой. И что я выдумываю – про этих птенцов? – я просто хочу увидеть все ясным, а ничего этого не было – и чего я выдумываю? Чего я копаюсь, как хорошо здесь – небо, воздух, простор…» Я взглянул перед собой. И стало неприятно, что я минуту назад любовался всем этим. Я оглянулся на парня. Он так же сидел, опустив голову, и разводил бутылкой по воздуху. «Ему – яснее…» – подумалось мне, и я даже сказал это вслух. И опять стало стыдно, что вот я иду и стараюсь – и ничего не знаю.
Я уже пришел домой. Долго ходил как неприкаянный, потом вышел на улицу.
Солнцу осталось только спуститься. Было тихо и спокойно, медленно наплывал вечерний туман. И далеко был слышен любой шорох.
У соседнего дома на лавочке сидела старуха. Она плакала и горько раскачивала головой:
– А мои деточки, а родненькие, а отдайте мне руку, а что же мне делать?
Рука ее была замотала тряпками и издали походила на укутанного ребенка. Казалось, что Пёкла укачивает его. Она помолчала, потом опять запричитала:
– А на что ж вы ее забрали, а что ж мне делать…
Воздух темнел, и белым пятном мерцала повязка.
Вчера приезжала Манька, старшая Пёклина дочка. К вечеру она напилась, и никто не знает, как получилось, что она начала бить Пёклу.
До обеда Манька работала. Она привезла с собой и нового мужа, тоненького очкастого паренька, он все время ковырял ногти, сосредоточенно на них глядя, и это было его постоянным занятием. Когда он нес воду от колодца, то казалось, что сейчас поставит ведра на землю, остановится и станет ковырять свои ногти.
Манька работала с ожесточением. Когда косила, радовалась, что устает, и не хотела отдыхать. А когда несла из лесу веники, то дышала нетерпеливо – ей было скучно просто так идти.
К обеду она устала и злилась на всех.
Когда сидели за столом и выпивали, по улице шумно проехала машина, и сразу раздался пронзительный кошачий крик. Манька, словно ожидая этой минуты, подхватилась и выскочила из хаты, громко ругаясь по дороге. Все неохотно вылезли из-за стола, вышли на улицу.
Манька сидела на лавочке и плакала. А посреди дороги, в пыльном песке, валялся перевернутый кот. Подошли еще бабы, все смотрели то на раздавленного кота, то на Маньку – молчали. Им было обидно, что они не чувствуют ничего, из-за чего можно было бы плакать, – и просто смотрели на плачущую Маньку.
Некоторые бабы подсели на лавочку, остальные пошли по домам. Манька плакала:
– Он сидел вот тут, сидел, и потом – что ему захотелось? – начал улицу переходить… И чего ж тебе не сиделось, а мой ты котик, – запричитала Манька. – И не успел же ты дойти до травки, в пыли лежишь… – тянула она.
Долго еще доносились всхлипывания. Весь вечер и всю ночь в их доме звенела посуда, гремели ведра, и только утром все стало известным.
У Пёклы была сломана рука. Манька ходила опухшая и сердитая. Скоро она уехала вместе со своим мужем.
И вот сейчас Пёкла сидит на лавочке и плачет.
Я вышел за ворота – мне показалось, что она тихонько поет грустную песню. Можно было различить одни и те же слова:
– А что ж мне делать… А отдайте мне руку, а деточки…
Я слушал-слушал и пошел в дом. И опять почувствовал, что хочу вспомнить что-то. Мне обидно было, что я на все смотрю и не могу себя увидеть провинившимся. Как будто со стороны все вижу.
И даже в доме был слышен плач Пёклы – или мне казалось? Я начал читать, но не читалось. Опять старался вспоминать. Но все-таки не помнил, что чувствовал тогда, в лесу, когда был маленьким.
Не сиделось на месте. Я опять вышел на улицу.
В темноте воздух превратился только в звуки. Хотелось ясного и понятного, что могло бы соединить и этот близкий плач, и далекий летний день, когда крик ворон над лесом закрыл все небо.
7СЛЕПАЯ БАБУШКА
Сегодня в ее очках выпало одно стекло. И длинное морщинистое лицо перекосилось, как сползший с одного гвоздя портрет. Мокрый глаз углубился и еле виднелся из-под века.
Когда я утром умывался возле рукомойника, бабушка медленно вышла из-под нависших на дорожку подсолнухов. Она держала перед собой руку, чтобы подсолнухи не ударяли в лицо, – по этой дорожке она проходила уже тысячи раз, и казалось, не думала, что идет, а просто слушала шорох подсолнухов. Я поспешил прополоскать рот и ожидал, когда она подойдет.
– Доброе утро.
Она остановилась, взялась рукой за очки и посмотрела на меня.
– Доброго здоровья, – подошла ближе. – Холодная вода? Холодно уже тут умываться, надо в хате. – Она никогда не говорила одно только «доброе утро», а всегда вот так добавляла что-нибудь. Она подошла еще ближе и просунула палец в пустое стекло очков, ожидая, чтобы я это увидел. Беззвучно смеясь, покачивала головой, словно приговаривая: «Вот, дожилась до чего…»
– Выпало? – Я сделал озабоченное лицо. – А стекло цело? Может, вставить опять можно? – Я рассматривал полотенце, искал подходящее место, чтобы им утереться. Полотенце было полосатым – полоса темная, полоса светлая, широкие такие полосы, и я подумал, что люди делятся на тех, кто утирается темной полосой и кто утирается светлой. Я всегда успевал так подумать, когда брал в руки это полотенце.
– И что делать – совсем не вижу. Пропало стекло. Искала – и куда оно упало? А тут еще вот эта зараза, – бабушка дотронулась до изоленты, толсто накрученной на ушко очков, – камнем давит, аж голова болит.
Она все так же держала рукой очки, поворачивая голову то в одну сторону, то в другую, словно пробуя: может, прояснится перед глазами. Так в детстве я смотрел через цветные стеклышки. А когда было затмение солнца, мы коптили простые стекла спичками и подолгу так глядели на небо, пока не начинали болеть глаза.
– Я посмотрю – может, из старых очков найду стекло и ушко это, – сказал я, – давайте очки.
Я знал, что бабушка сейчас не снимет их.
– Ну, может, вечером, освободишься от работы, а то мне без очков совсем темно. – Она поправила резинку на затылке; резинка держала очки, чтобы не спадали.
– Ага, вечером возьму. – Я потихоньку пошел, все еще утираясь на ходу, в хату.
Там уже все завтракали. Я сразу не сел за стол, а еще покопался в ящичке шкафа. Отец спросил:
– Что ты?
– Да вот бабушке надо очки поправить – поломались.
– Ага, сынок, сделай, а то ж она совсем ничего не видит. Ходит – шатается.
Я ничего не нашел и сел завтракать. Я ел и думал, как найду маленький винтик, прикреплю отломанное ушко на очках, как вставлю новое стекло, и даже представил, как щелкнет при этом оправа.
После завтрака мы с отцом начали красить ставни. Краска оказалась белой, и мы захотели разбавить ее еще какой-нибудь, чтобы изменить этот больничный цвет.
– Сходи к бабушке – у нее была синяя краска, – сказал отец.
Я почему-то не хотел идти.
– Ты, наверное, знаешь, где она лежит, может, сам сходишь? – посмотрел я на отца. – А я пока эту разболтаю.
Отец принес старую облезлую банку, там была застывшая краска. Я сел на траву под окнами и стал размешивать. И знал, что сейчас придет бабушка – вот она идет, как пьяная, глядит перед собой, оступается при каждом шаге. Пришла к самому окну:
– Что, уже покрасили? А какой это цвет? – и рукой щупает ставни. – Так они ж сухие!
– Ну что ты спрашиваешь – еще не начинали, пока начнешь, так и день кончится! – Отец промывал кисти и резко махал ими сейчас в воздухе.
Бабушка, щупая сзади себя ступеньки крыльца, села. И стала смотреть на меня, тихонько покручивая головой – наверное, стараясь, чтобы стало видно.
– Красиво будет, как покрасите, а? И так ставни красивые, а то картинки станут.
Она всегда, когда мы работали дома, подходила так, садилась и что-нибудь говорила про работу. Посидит-посидит, потом:
– Во страх! – и покачает головой – помолчит.
Отец долго молчит, потом не выдержит и спрашивает раздраженно:
– Что – страх?
– Да жуки! Жуки колорадские всю картошку съели – на каждом каливе десятками. Пропала картошка.
Отец молчит, работает, потом:
– Ну, сейчас я все брошу и побегу жуков собирать! Тоже – ерунду городит, ты же видишь, работы по горло, ничего не успеешь сделать. А она свое…
– Так я и не говорю… Конечно, работа. Я просто…
– А просто – так сиди и молчи.
Я думаю, что бабушка обидится, смотрю на нее. Она кивает головой и покорно усмехается:
– Вот, детка, как старый, так никуда не гожий – и надо ж мне говорить?..
Я обычно в таких случаях улыбаюсь – работа продолжается. Вот и сейчас бабушка сидит, собирается что-то сказать.
– И куда Зинка рецепт отнесла – может, не в ту больницу? – и молчит. Долгое молчание, мы уже мажем кистями по ставням; отец спрашивает:
– Какой рецепт?
– Да на очки – сказала, что отнесла уже месяц как, а очков все не сделают. Неужели всем так долго? Как же люди ходют?
– Наверное, она и не относила – жди теперь. Надо посмотреть: может, где у нас какие старые очки валяются, все что-нибудь бы видела. А так будешь ходить – совсем окосеешь.
Отец отошел на несколько метров, посмотрел на покрашенное.
Бабушка подняла на него лицо: