сателя, ни мужики вышестоящее начальство — все безмолвствуют. Вскорости и я этих секретарей увидел, всю картину пронаблюдал: как водку с хлебом завезли, прибыли к магазинчику сельповскому на трех машинах. Грузились, а очередь в сторонке стояла, завороженная, еле дышали. Сердца стучали, я тоже в той очереди так же стоял. Но то был день с изюминкой: завезли пиво и снетки. Снетки вообще редкость, деликатес, и те были особенные, говорили — астраханские, врали, должно быть, при чем тут Астрахань, да кто же на карту смотрел. Взяли секретари два ящика снетков (вздохнула очередь, один ящик в магазине остался) и умчались в писательское поместье.
В наступившей паузе филолог сказал другу:
— Между прочим, Шолохова за нелюбовь к одной нации называют Шолохов-Алейхем.
— Ты любишь Шолом-Алейхема? — спросил друг.
— Ну, не скажу, что так уж им увлекался, но у меня есть любимый эпизод из его историй про мальчика Мотла. Сидит мальчик Мотл в школе, думает о ботинках: ботинок в семье одна пара, детей пятеро, надевают по очереди, холодно уже, сыро, гуляют по очереди, в школу ходят по очереди, в лавочку тоже; и вот мальчик вычисляет — среднему брату ботинки достанутся в среду, в четверг старшему, а ему должны бы достаться в пятницу, очень нужна пятница, но младший получит их в пятницу вне очереди, у него день рождения, может, можно с ним договориться, ненадолго, если что хорошее ему подарить, вот только что? Тут учитель поднимает Мотла и задает ему задачу, как в бассейн наливают три ведра, потом еще пять ведер, два ведра выливаются; сколько, спрашивает учитель, в бассейне воды осталось? а мальчик Мотл отвечает: «Господин учитель, мне бы ваши заботы».
Тут выскочил с Никольского переулка в прекраснейшем расположении духа карлик и, обеими руками подняв над головою маленькую, видавшую виды, задубевшую от невзгод времени кошелку свою, выкрикнул:
— Несу! несу!
В ответ Клюзнер поднял маленький сверток, нечто завернутое в песочного цвета типографский оберточный крафт, и приветственно им покрутил.
Подскочив, карлик с осторожностью не без почтения достал из кошелки песочные часы, выдал их Клюзнеру, получил от него сверток, сияя, сказал:
— Разворачивать не буду, сейчас смотреть не стану, на фабрику бегу обратно, дома, дома увижу! Спасибо вам! Как я мечтал! Всегда мечтал! И вот сбылось!
Выслушав от Клюзнера слова благодарности, карлик ускакал на свою вечно закрывающуюся, однако исправно функционирующую кроватную фабрику.
— Что это? — спросил Бихтер. — Что ты ему отдал?
— Мы поменялись. Я отдал ему метроном.
— Разве он тебе самому не нужен?
— У меня было два.
— А песочные часы тебе зачем?
— Яйца варить. Видишь ли, небезызвестная тебе девчушка, дочка наших друзей вот из этого самого дома, куда мы в гости ходим с довоенных времен, приболела, легкие у нее после пневмонии никудышные, девать ее на май-июнь некуда до маменькиного отпуска, стало быть, вопреки моим привычкам и установкам придется мне в почти достроенном комаровском доме моем потесниться. Повар я никакой, щи с борщом, каша, кура вареная, картошка; а на завтрак буду яйцо ей варить по песочным часам.
— А до этого как варил?
— Кто любит в мешочек, а кто вкрутую. Будем через день варить то так, то сяк. В мешочек варю по счету, иногда пальцем грожу варящемуся в такт счету, иногда ногой пристукиваю, а досчитать надо до девяноста, идеальный вариант. Да и ребенку песочные часы — прекрасное развлечение…
Один из всезнающих филологов, лагерник, сказал с улыбкою, ни к кому, собственно, не обращаясь:
— В Германии со Средневековья у домохозяек своя метода: поставив на огонь яйцо в соленой воде следует трижды прочесть Pater и трижды Ave.
— Pater — это «Отче наш»? — спросил его друг. — A Ave — «Богородице, Дево, радуйся»?
И они пошли прочь неспешно по Большой Подьяческой сторону прекрасно-золотого купола Исаакия, обсуждая временнýю тождественность молитв на латыни и в переводах на русский — церковнославянский и синодальный.
— Я в детстве думал, — заметил задумчиво ссыльный филолог, — что слово «синодальный» как-то таинственно связано с именем лермонтовского князя Синодала.
Глава 12АМУРЫ, НИМФЫ, ПОЛ-АМУРА
Проснувшись, открыв глаза, всякий раз девочка видела над собою парящих потолочных амуров. Художник росписи середины XIX века был неизвестен, неизвестно, передавал ли он скромной кистью своей чувство полета (чаще всего сие никому не удавалось, даже и признанным музейным мастерам), но она с самого малого возраста знала, что они — летают; они и летали.
В школу после болезни надо было идти через два дня, она лежала, глядя на амуров, врач обещал маменьке отпустить девочку по справке на летние каникулы на две, а то и на три недели раньше. В бабушкину деревню под Смоленском, пока у матери отпуск не начался, везти ее было некому, и давний друг семьи, учившийся в музыкальной школе с одной из теток, Клюзнер, обещал взять ее с собой в почти достроенную дачу в Комарове — или в уже достроенную сторожку возле дома. Он долго думал, прежде чем согласиться: всегда жил один, бобыль, бездетный, бирюк; но девочка отболела так тяжело, что всё решилось. Она слушала из соседней комнаты слова «интерстициальная пневмония», «бронхоаденит» и была совершенно счастлива, что ждет ее комаровское приключение.
В школе к Новому году дали им задание краеведческое — написать историю своего дома, своей улицы. В домашней библиотеке стояли тома переплетенных дореволюционных журналов. Сборники «Весь Петербург». Она записалась в библиотеку на Фонтанке возле Аничкова моста, выяснила наконец, где живет, получила пятерку. Дом с эркером (в эркере стояли матушкины цветы в горшках и кадушках) принадлежал изначально купцу первой гильдии Крутикову, чаеторговцу, судовладельцу — три его корабля ходили в Индию за чаем, которым торговал он через известную в Петербурге сеть булочных Филиппова, — державшему в доме своем на Большой Подьяческой огромную чайную кладовую. Кроме нее располагались в доме трактир и чайная лавка. А весь верхний этаж, весь верхний периметр прямоугольного (с дыркою прямоугольного дворика) домика занимала круговая квартира Крутикова, где обитал он с сыновьями и внуками, всё многочисленное семейство. Один из сыновей держался фруктовой, чайной, винной и рыбной бирж, а второй занимался чайной да бакалейной торговлею, впрочем, главной его специальностью было варенье. Три корабля, волшебная кладовая, варенье особо занимали воображение девочки.
Один из маленьких драгоценных домов Петербурга за незаметным фасадом своим таил уют и красоту, был шкатулкою с секретом. Стоило подняться на третий этаж по лестнице с нарядными чугунными кружевами перил — и на верхней площадке между левой и правой дубовыми дверьми в купеческую квартиру (двери застеклены были леденцовым стеклом, прозрачным для света, но скрывавшим происходящее за ним) встречал входящего огромный витраж окна во двор, цветной, в стиле модерн, на коем бродили недвижные длиннокудрые нимфы среди вьющихся изумрудно-зеленых растений, лилий, ирисов, окно с нимфами напоминало о тропической Индии и о трех достигавших ее крутиковских кораблях.
В советское время квартира была разделена. В части, в которой жила девочка с родителями и тетками, анфилада роскошных гостиных и спален лишена была кухни и туалета (великих походов и пачек заявлений стоило родителям обзавестись уборной с горсточку); зато в комнате с эркером, где обитали тетки, стоял шикарный камин с мраморным обрамлением и каминной полкою, ловило отражения вделанное в стену огромное, с полу до потолка, зеркало, а по потолку летали амуры. Поскольку часть гостиной, принадлежавшую отцу и матери девочки, отделили перегородкой не глядя, на потолке слева остались пол-амура, вторую половину девочка наблюдала уже из своей комнаты. В теткиных апартаментах закопченный топкою камина и «буржуйки» потолок закрасили краской цвета слоновой кости, девочка очень жалела закрашенных путти, горько плакала, пол-амура по второй замалеванной половине своей в печали пребывал. Зато соседям (через площадку напротив) доставшаяся часть квартиры блистала огромной кухнею с монументальной плитою, бронзовыми дверными ручками и фантастической ванной, украшенною майоликовой плиткою в субтропических листьях. Спали ли в ванной, спросите вы; думаю, да.
Предвкушая переезд на комаровскую дачу, девочка стала вспоминать, как она увидела Клюзнера впервые. В тот день ей, совсем маленькой, подарили куклу, она решила показать ей нимф, тихохонько вышла на красивую площадку с витражом, пришло ей на ум, врожденной аккуратистке, вытрясти пыль с кукольной одежды, она стала трясти кукольную кофточку, тальмочку ли, над лестничным проемом, хлопнула дверь парадной. Она наклонилась посмотреть — кто идет, продолжая вытряхивать кукольные шмотки; человек глянул на нее снизу вверх, сверкнули, точно кошачьи, фосфорически голубые глаза его, тут он бросился наверх бегом через ступеньку, грозно рыча: «Эт-то кто тут кукольную пыль мне на голову стряхивает?!» Она задыхаясь, помчалась в квартиру, скорей, скорей, он несся следом, она забилась в свой закуток, тут вышла маменька и сказала: «Борька, что ты ребенка пугаешь, ты рехнулся. А ты выходи, это наш друг, будем знакомиться». Она выбралась из щели между купеческими буфетом и сервантом, поправила сшитое из купеческой занавески платьишко, сказала храбро: «Я Лена, а ты кто?» Он отвечал: «Я капельмейстер», — и она не успела подумать, что это его фамилия, потому что в этот момент на улице хлынул дождь, все оконные стекла наполнились каплями, и у нее так и запомнилось на всю жизнь: капельмейстер, человек дождя, мастер капель.
Именно из разговора маменьки с Клюзнером девочка узнала, что мать сменила имя до войны, в деревенском детстве звалась иначе, не Галиною, как теперь.
— Мне очень даже нравится прежнее имя, — сказал Клюзнер, — Домна Давыдовна. Если ты Домна, то я тогда кто? Прокатный стан?
— Вечно ты все путаешь, Домна — моя матушка, а меня звали Агафья. И вовсе не прокатный стан, а Блюминг или Слябинг.