Покровитель птиц — страница 15 из 60

— Не знаю. Но напишу. Нет, любимое — «Иволга».

Глава 21ПРОФЕССОР ДЖАН

Шанталь хаживала к знакомой подруге своей, красивой докторше, которая из Эстонии привозила пудру, вязаные узорчатые жилетки, белье, покупала у нее кое-что по случаю. И однажды в разговоре упомянула Клюзнера. Докторша рассмеялась:

— Я его помню! Художественная натура!

— Вы с ним знакомы? — спросила Шанталь.

— Его по «скорой» в клинику к Джанелидзе привезли с острым приступом аппендицита, один из учеников Джана оперировал, а я тогда в обходе участвовала.

Блистательный хирург Иустин Иулианович Джанелидзе был одним из любимейших профессоров у курсантов Военно-медицинской академии. Когда в клинике своей совершал он обходы, с прямой спиною, гордой посадкой головы, короткая стрижка римлянина, седеющие усики, халат его белый напоминал мантию, а шествующие за ним будущие врачи и доктора отделения казались княжеской свитою. В своей газете «Пульс», маленьком юмористическом листке, как ни странно, издававшемся не одно десятилетие самой что ни на есть лишенной юмора (черный, разве что наличествовал) эпохи, курсанты публиковали стихи; в частности, была получастушка и про Джанелидзе:

Ради нас профессор Джан

бросил свой Азербайджан,

к нам приехал шить сердца,

ламца-дрица-гоп-ца-ца.

Азербайджан, конечно же, для рифмы; окончание фамилии «дзе» (в отличие от простолюдинного «швили»), гордая стать, сдержанность, благородство указывали на древний просвещенный грузинский княжеский род.

И вот на одном из обходов, подойдя к оперированному накануне по поводу острого аппендицита Клюзнеру, Джанелидзе стал расспрашивать больного: когда почувствовал начало приступа и т. п., и, к удивлению своему, выяснил, что пациент сутки лежал дома с сильнейшими болями.

— А почему вы сразу не вызвали «скорую»? — спросил профессор.

— Да я всё ждал, когда само пройдет, — отвечал Клюзнер.

— Вы прооперированы чуть ли не в последний момент перед перитонитом, — сказал Джанелидзе, — вам повезло, нам тоже.

Иустин Иулианович заглянул в карточку, возможно, ожидая найти там запись о том, что пациент состоит на учете у психиатра, но ничего подобного не нашел.

— А чем вы занимаетесь? — спросил Джан, и вид у него был, по обыкновению, строгий, почти суровый. — Кто вы по специальности?

— Я композитор, — отвечал Клюзнер. — Занимаюсь музыкой.

Соколиным взором окинув больного, Джанелидзе промолвил:

— С вами всё ясно.

И удалился со свитою своею, по которой прошел сдерживаемый смешок, подытожив, ни к кому, собственно, не обращаясь, в коридоре:

— Художественная натура.

Молоденькая докторша шла последней и слышала, как за спиной ее в палате рассмеялся Клюзнер, а потом ойкнул, смеяться было больно.

Через год Джанелидзе, став лауреатом Сталинской премии, едет в США, чтобы ознакомиться с американской кардиохирургией. Вернувшись, он собирает молодых врачей, рассказывает о достижениях американских кардиохирургов. Из зала выскакивает майор, крича: «Генерал, вы позорите ваши погоны!» Джанелидзе резко осаживает его, но крикун не унимается, грозя генералу за «космополитизм» судом чести. После лекции Иустин Иулианович выходит в морозный январский ленинградский воздух и умирает от разрыва сердца. Человек, делавший сложнейшие операции на сердечных сосудах с 1911 года (а в 1913 впервые в мире зашивший рану восходящей аорты), прошедший две мировые войны, великий хирург, спасший тысячи людей, погибает от оскорбления, нанесенного ему дюжинным хамом; и в этом есть некая тайна человеческой природы как таковой.

Глава 22ДОМ В ЛЕСУ

Как указывает Шурц, дома эти часто служили пристанищем для пришельцев-мужчин. Сказка знает «странную горницу» в этом доме, т. е. комнату для странников.

В. Я. Пропп

Ворота заперты, ставни закрыты, только одно окно отворено, и к нему лестница приставлена.

А. Н. Афанасьев

…переходят жить в большие, специально построенные дома, каковые принято называть «домами мужчин», «мужскими домами» или «домами холостых». <…> Странность соединения огромного дома с лесной глушью никогда не останавливала сказочника.

В. Я. Пропп

Входом на восток, фасадом на юг, тыльным торцом к лесу, на север. Деревья вокруг дома он вырубил, вышла то ли полянка, то ли лужайка. В солнечные дни по тени от дома он знал, который час: участок и гномон крыши служили солнечными часами. Весной на лужайке цвели сотни одуванчиков, солнечно-золотые травные волны набегали к порогу.

— Я бы хотел всю жизнь на околице нашей цивилизации прожить, — говаривал он.

Он и жил теперь с весны до осени на околице, на опушке, не совсем в лесу. С участка были три выхода (входа), три калитки: на улицу Сосновую, на лесную дорогу, ведущую к поселку и к ручью, и на тропинку в лес.

«Тоже мне, композитор-плотник, кустарь-одиночка, — думал он, посмеиваясь. — Раз кустарь, надо куст посадить. У колодца, например. Сирень? Шиповник? Жимолость, малину».

Он посадил кусты и дубок, желудь пророс, дубок за двадцать лет вырос, дерево друидов, его тень была малыми солнечными часами. Хотя он и без часов знал время суток, — чутьем растений, мелких и больших животных.

В доме была одна большая комната внизу, для музыки и рояля, где стоял у окна старинный письменный стол с резным королевским креслом, а вдоль стены — сделанные им собственноручно деревенские лавки, где на северной стене висел портрет Баха. На втором этаже, напротив его маленькой спальни (из нее можно было выйти на открытую террасу солярия на крыше остекленной веранды) тихо дремала вовсе крошечная классическая странная горница из сказки: приют странника для гостя заночевавшего? для девочки с Подьяческой, жившей на даче дважды после болезни? для женщины, которой так и не случилось? То был дом на одного, мужской дом в лесу (около леса). Он столько лет пробыл в казармах, в армии три года, почти пять лет войны, в послевоенные времена, его не отпускали, он не мог демобилизоваться, продолжал строить военные городки, областные солдатские жилища, клубы, чуть ли не одиннадцать лет в военной полутюрьме, как граф Монте-Кристо; и теперь надо было лечиться одиночеством, уединением. Он и лечился.

Из леса шла волной тишина.

На Сосновой напротив лепетал, щебетал, повизгивал выводок детей, расположившийся в двухэтажной дачке стиля модерн с обязательной башенкой.

— Дядя Боля, дядя Боля! — кричали ему дети, когда вели их парами на прогулку.

Он любил ходить гулять на залив, за ним увязывались соседские дети, соседские собаки. «За неимением своих детей и собак, беру напрокат чужих».

Дом строил он вместе с плотниками, как некогда вместе со своим штрафбатом ставил мосты. Хотя утвердить собственный проект оказалось труднее, чем он думал. Не положено, говорили ему, всё, как не положено: ни подобной крутизны крыша, бревна не зашить вагонкой, стройтесь по утвержденным серийным проектам; борьба с чиновниками закончилась для него инфарктом, но в итоге он построил свой дом как хотел. «Ничего, — сказал он навещавшему его в больнице Бихтеру, — чуть отлежусь, уеду в Комарово, а там топор в руки — и оживу». «Топор в руки», символ крестьянских бунтов, разбойных нападений, о, этот припрятанный топор Раскольникова! — но ведь в армейских конных войсках, в резерве конармии, учили его, как на скаку разрубить человека от плеча до паха, снести противнику башку; строительный топор был для него символом мира.

Дверь купца Крутикова (снятую во время ремонта, замененную глухой современной, привез он ее на дачу) вела из комнаты с роялем на нижнюю веранду, а наверху в его спальне у двери на террасу стоял клавесин.

Глава 23СТАРОСТИН, ПАУЛИ ЙО И ДРУГИЕ

«Формальные письма к Нине».

Владимир Волынский,

определение жанра

«Мои домовые сводят меня с ума, — писал Клюзнер в одном из формальных писем к Нине, — я скоро от их проделок вконец с глузду съеду».

Нине можно было писать что угодно, она была необыкновенно понятлива, улыбчива, весела, с легким характером, к тому же редактировала и ноты, и тексты литературные; всё в ней нравилось ему, кроме жениха, о существовании которого узнал он недавно. Впрочем, понравился ему и жених.

«Откровенно говоря, — писал Клюзнер Нине, — я стал строиться в Комарове потому, что тут долгое время на кружевной старинной даче живал Шостакович, не из-за близости к Куоккале, т. е. Репину, где зимой так хорошо в Доме творчества композиторов, но еще и потому, что стали тут предлагать участки для строительства, а главным образом из-за тишины, малолюдных мест, пустых побережий».

«Я уже упоминал об индейце, с которым случайно познакомился на Подьяческой (он ходит в гости в дом на углу Фонтанки, большой серый дом со странными барельефами, там учил его писать акварелью художник З., а я, буде вам известно, с юности в гости хожу в соседний маленький купеческий домик с эркером); днями он поехал со мной в Комарово, хотел посмотреть, как я строю (действительно! достроил почти!) свой вигвам на околице».

— Принеси лопату, бледнолицый брат мой, — сказал индеец, отвязывая принайтованый к поясу кожаный кисет.

— Конечно, — сказал Клюзнер. — А зачем?

— Ты хотел посадить кусты у крыльца, так? У меня с собой семена калифорнийской малины, сейчас посеем, на следующий год сеянцы подымутся, зацветут. Будешь на них смотреть, вспомнишь меня, а я где-нибудь в этот момент тебя вспомню. Плохо, что у вас мало солнца, оно неяркое, нежаркое, успеют ли ягоды вызреть, не знаю, они из другого времени. Но всё равно, будет цвести, птицы станут осенью ягоды клевать, листья большие, зеленый ветер у крыльца. Вот только не посеять бы мне вместе с семенами третьего домового.