Покровитель птиц — страница 28 из 60

Тогда, забрав среднего и младшего, которому только что исполнилось девять лет, она вернулась в Петроград.

Бабушкина квартира неподалеку от Калинкина моста, такая знакомая и привычная, показалась ей изменившейся абсолютно. Бабушка разрыдалась, ей расплакаться не удалось.

— Как же так? — приговаривала бабушка — Боже, как же так?

— Что у вас здесь? — спросила она, разматывая шаль.

— У нас, Любочка, голод.

— Я пойду работать, — сказала матушка. — Если фарфоровый завод существует и кто-то там есть, кто еще помнит меня, пойду опять расписывать тарелки.

— Я тоже пойду работать, — сказал средний.

Младший молчал. Он смотрел на стоявший в углу клавесин и думал, что в подходящий момент подойдет к нему и откроет крышку.

Пока бабушка с матушкой переговаривались на кухне, заваривая привезенный из Астрахани чай, он тихо проскользнул в маленькую среднюю комнату и потрогал кровать отца.

Может быть, проживи он лет сто, если бы хватило ему, тугодуму, времени, он стал бы первым из упрямцев Клюзнеров, принявших христианство, первым выкрестом, потому что в Новом Завете говорилось о воскрешении Лазаря, а убитого его отца звали Лазарь, и эти два слова из Нового Завета всякий раз поражали его до глубины души.

Глава 42ВОЛНА У ПОРОГА

Мне доложили, что вода у моего крыльца и готова залить его.

Из письма Екатерины II Фридриху Гриму о петербургском наводнении 1777 года.

Не страшна мне Нева озверелая.

Убоится ли ее страна моя краснотелая?

Рабочий поэт Н. Семенов

Индеец вышел из парадной углового серого дома с барельефами с холщовой сумочкой в руках. Вид у него был очень довольный, что проступало даже через его индейскую сдержанность.

— Иду поручение Захарова выполнять, — сказал он Клюзнеру.

— А что в суме?

— Большая вода.

Клюзнер, сделав большие глаза, остановился.

— В сумке папка, в папке фотографии начала века и открытки того времени, пост Александровск, что на Сахалине, с большой водою, с изображениями разлива сибирских рек. Наводнения на Лене, Оби и Енисее. Встречусь с художником Ковенчуком, который едет в командировку на Сахалин, передам от Захарова подарок в тамошний краеведческий музей.

— Во время большой воды больше тридцати лет назад вокруг Никольского рынка и вокруг Никольского собора было озеро, они стояли, подобные островам, — сказал Клюзнер, — матушку, по счастью, прямо утром отпустили с работы домой, ехать-то далеко, но она успела. А то было бы ей через озеро не переправиться. По озеру почему-то плавали листы бумаги. Мы с братом, когда вода спала, бегали на Невский смотреть на вывернутые деревянные торцы мостовой, вот было зрелище. Между прочим, мы дров натащили уйму на радость бабушке, мама-то боялась, что нас поймают как расхитителей социалистической собственности. Поленья с досками по рекам-улицам плавали, а потом оказались на тротуарах, как на отмелях. У брата были друзья из очень бойких, многие такая же безотцовщина, как мы, так они рассказывали, что в качестве увертюры к наводнению накануне по Васильевскому острову прошел смерч. Матушку ужасы потопа словно к жизни вернули. Она после гибели отца жила как замороженная, как заколдованная, бились с бабушкой, чтобы нас одеть, накормить, воспитать, чтобы мы учились, но что-то в ней было неживое, я чувствовал. Я иногда шалил и упрямничал специально, чтобы ее расколдовать, оживить, и совершенно напрасно. Тогда как буйная стихия, страх за детей, утопленники, ветер, сносивший листы жести с крыш, подошедшая к порогу вода залили, я думаю, в ее остановившемся воображении пламя астраханского пожара, дня гибели отца. Подростки, о которых я уже говорил, бегали на Васильевский, на Смоленское кладбище, гробы там плавали в прудах и озерах, так эти шалопаи, найдя доски вместо весел, усевшись каждый в свой гроб, устроили гонки по воде. Я пересказал про гонки брату при матушке, и тут она впервые за несколько лет разрыдалась. Мальчишки собирали дохлых кошек. Другой погибшей живности мы не видели. Но покалеченных лошадей было много. Век лет назад графоман граф Хвостов писал о своем наводнении 1824 г.: «И сколько в этот день погибло лошадей! Там множество различных крав лежало, кверху ноги вздрав». Тихий мальчуган из соседнего подъезда клялся и божился, что перед наводнением подвальная кощонка перетащила своих котят в лестничный отнорок третьего этажа, а после того целые вереницы мышей и крыс мелкой побежкой проследовали из подвала на чердак, чуяли загодя.

— Я читал в одной из газет того времени, как прибывший из Москвы после наводнения Калинин, всероссийский староста, держал речь перед рабочими «Красного треугольника», а после него выступали рабочие, свои чувства выражали, так один, из саратовских крестьян, сказал: «Ленинград залило, Саратовскую губернию сожгло. Ни черт, ни Бог с каким-нибудь мазуриком белогвардейцем нам ни шиша не сделают. Спайку рабочих с крестьянами ни одна буржуазная сволочь не разорвет. Наш крестьянский дипломат Калинин буржуев так блинами накормит, что они зубы пообломают. Да здравствует Ленинград! Да здравствует Саратовская губерния и в ей город Новокузнецк!»

— Мы видели из окна, как перевернуло ветром ялик, и человек, плывший в нем, утонул. Еще видели, как шедшие по горло в воде люди вдруг исчезали, проваливаясь в люки. Друзья наших друзей, отчаянные василеостровские огольцы рассказывали, как подмыло Андреевский рынок, плыли арбузы, яблоки, они наловили арбузов, сколько рук хватило. По слухам, магазины грабили, пользуясь случаем, грабителей расстреливали прямо на улицах; я думаю, что расстреливали мирных граждан, грабители успевали смыться.

— Но мне пора, — сказал индеец, — меня человек будет ждать возле Союза художников; значит, я должен идти к куполу Исаакиевского собора.

— Гайавата, — спросил вслед Бихтер, — а ты видел большую воду?

— Да, — отвечал индеец, удаляясь. — Но наш ураган не был страшнее вашего.

— Плавающие кавуны, — сказал Бихтер, — были, случайно, не из Астрахани?

— Мне про плавающие арбузы и яблоки недавно друг Ниночки Чечулиной рассказывал, василеостровец, поэт Вадим Шефнер. Его почему-то поразили не столько плывущие арбузы, сколько плывущие яблоки. Он думал, что сии символы земного притяжения должны были тонуть точно камни.

Глава 43ПОЛЬСКИЙ САД

Державинский дом стоял, как положено петербургскому особняку осьмнадцатого столетия, «между двором и садом»; двор был П-образный классический cour d'honneur, сад державинский помалу слился с Польским садом возле костела. Бывший некогда полулесными дебрями клочок зелени, оставшийся от дремучего парка с зубовским особняком в центре, где ночью пили и гуляли братья-разбойники со товарищи, сперва решая судьбу императора Павла I, потом празднуя удачное убийство его. Что за грохот и звон в купах сирени? Это один из Зубовых, бледный после попойки, собирает в узел скатерть с фарфором, стеклом, остатками еды на блюдах и тарелках и под крики собутыльников выбрасывает узел со второго этажа в окно: finita la comedia!

— Вы слышите? — сказала Шанталь, беря Клюзнера под руку (они огибали огромный куст цветущей сирени), — как будто что-то зазвенело?

— Бокалы разбились, — отвечал Клюзнер, — заморского хрусталя, а с ними бутылки да порцелиновые сервизы. Это здешнее прислышение, то есть, привидение невидимое, но внятное слуху. Граф Зубов, цареубийца, из несуществующего окна узел со скатертью послепиршественной вышвырнул. Классический жест блатаря. Люди с уголовными наклонностями всегда точно на сцене. Вам повезло, здешнее прислышение капризно и большая редкость.

— Может, в городе есть еще какое-нибудь эхо восемнадцатого века, — произнесла Шанталь. — Ведь это время рождения Петербурга. Меня XVIII век притягивает подобно магниту, он мне не чужд.

— А мне он не просто не чужд, — сказал Клюзнер, — но много ближе текущего момента. Кстати, наше еврейское ашкеназиевское семейство прибыло в Петербург в восемнадцатом веке из Франции, предок играл в придворном оркестре, был не то что фанатичным иудеем, но отменным упрямцем с преувеличенным еврейским чувством собственного достоинства, креститься не желал, и в доме у бабушки до войны хранилась бумага за подписью императрицы, где сказано было, что имярек Клюзнер — еврей не в пример прочим и имеет право играть в оркестре Ея Императорского Величества.

— Стало быть музыка у вас в роду по наследству передается.

— Равно как и ослиное упрямство.

К концу пятидесятых годов вольноотпущенная сирень не особо ухоженных ленинградских садов, дворовых садиков, бульваров, Марсова поля, палисадников, парков наводнила город, оттеняя белые ночи всплеском сиреневой волны буйного цветения, победоносных врубелевских гроздей вскипающих оттенков лиловизны.

— В Польском саду, — сказала Шанталь, — в сиреневых кустах должен сейчас попасться нам рояль, чтобы вы могли играть Шопена, может быть, вальс, должно быть, седьмой.

— Нет, — отвечал Клюзнер, — 10-й, opus 69 № 1. А на рояле в кустах я уже играл в сорок пятом году в Австрии, когда мы вошли в Вену.

— А почему сад — Польский?

— Он граничит с костелом, то есть с кафедральным собором Успения Божией Матери, посещали его в основном поляки, освящен архиепископом католической церкви в России Антонием Фиалковским, вскорости и резиденция архиепископа сюда переехала из Могилёва, а возле собора открыли единственную в России католическую семинарию «Мария, царица апостолов». После революции семинарию прикрыли, а приход держался, мы сюда бегали с мальчишками, тут розы росли, тюльпаны весной. Я потом эти места подзабыл, а потом в дом Державина переехала Ниночка Чечулина с капитаном и свекровью, я к ним в гости ходил, и такая тут сирень разрослась, как в сказке «Le forêt des lilas», мне ее матушка в детстве читала, не виден был собор (ныне КБ), ни бывшая семинария, ни бывшая резиденция; а однажды пошел я к Чечулиным зимой, кусты безлиственные, снег, всё видимо и явно, я всё вспомнил. Сказку знаете про сиреневый лес?