Покровитель птиц — страница 30 из 60

вел в порядок те, что были замусорены, в окна несознательные граждане из новых безумных горожан мусор кидали.

— Позвольте, — сказал Клюзнер, — кто же вам ключи от дверей выдал и позволил в люки залезать? Система люков — почти государственная тайна. Партизан вы, что ли? Подпольщик?

— У меня, — полушепотом сказал световой инспектор, — другая основная работа есть. Покровители высокие. Полулегальный я. Вот вы по специальности — кто?

— Композитор.

— Первый раз вижу въяве композитора. Настоящий?

— Настоящее многих.

— А я, видите ли, биограф-легендарь. Я составляю новые биографии тем, кому это нужно.

Они уже отошли от очереди и дошли до Трамвайного моста.

— Как — биографии?

— Ну, в подробностях, полная легенда, родители, место рождения, школа, институт, работа, если человек перемещался, всё о городах и селах, где жил, ну и так далее. Люди за мной известные. Политики, например. И человек я, если можно так выразиться, секретный, засекреченный, как разведчик.

— Должно быть, кроме политиков жулики имеются среди клиентов…

— Да, не скрою, блатари, не мелкая рыбешка, акулы-с.

— Покажите мне свои световые дворы!

— Если вы мне свою музыку покажете. Я вам телефон напишу, фамилия моя вам ни к чему. Звоните, договоримся. Меня зовут Пётр. А вы кто?

— Я Клюзнер.

— Мне кажется, у моей сестры открытка довоенная с вашим фото была. Только вы там на себя не похожи. Сестра балерин и актеров собирала. А музыка? Вы ведь мне сыграете? Вы где живете?

— Недалеко. В дворницкой возле дома Толстого, вход с набережной.

«Надо же, — думал Клюзнер, идя по Фонтанке, руки в карманы. — Пётр. Ключи от светового рая. Легендарь. Что за город».

Глава 46ДУМКА И МИЛКА

Придя к акварелисту Захарову с новым этюдом, индеец застал в прихожей уходящую девушку, дочь Захарова от первого брака, дочь Катерины. Девушка в темно-синем платье в белый горошек заворачивала в кальку маленький квадратный планшет с изображением интерьера — темно-синие стены, деревянная золотисто-коричневая мебель, судовые часы, карты на столе, барометр. Она улыбнулась, на щеках появились две ямочки, и когда дверь за ней закрылась, в воздухе еще парила ее улыбка, а в большом зеркале в золотой раме, делавшем маленькую прихожую шире, плескался медовый оттенок ее круглых милых карих глаз.

— Какая чудесная девушка! — вскричал индеец. — Каждый мечтает о такой жене!

— Вот матушка ее, — сказал Захаров голосом без всяких интонаций, — красавица была, а Маечка наша слегка простовата.

— Женщина и должна быть слегка простовата, — сказал индеец.

— Иногда мне кажется, что и мужчина тоже, — сказал Захаров. — Один русский писатель так людей и разделял: на простецов и гордецов.

Малютку назвали Майей, потому что имя это в тридцатые годы стало модным, связывалось в сознании новых, послереволюционных племен с первомайским праздником; заметим, что в индуистской традиции слово «майя» означало «морок, наваждение, большую иллюзию», — впрочем, к нашей Маечке сиё отношения не имело. К тому же любимая тетушка Лилечка в Валдае втайне от всех крестила ее, при крещении девочке дано было имя Мария.

Когда арестовали Маечкиного деда Гассельблата, погиб он в лагере, вся семья врага народа бежала в Ленинград, где некогда учился Виталий Гассельблат, оттуда родом была жена его, отец привез маленькую дочь сестре Елизавете в Валдай, — на время, пока наладится жизнь, если она наладится.

Муж сестры, Алексей Ржаницын был врачом, домик их стоял на берегу Святого озера, переименованного к тому моменту в Валдайское. На берегу озера с 19-го до начала 20-х годов расстреливала новая власть врагов народа, но об этом знали только местные, сестра Захарова с мужем приехали в Валдай с Дальнего Востока в конце двадцатых. Любимого Лилечки и Сергея брата Алексея тоже расстреляли на берегу — на берегу Оби — вместе с преклонных лет мачехой как контрреволюционеров. Эстетика расстрелов на берегах была по неизвестной причине весьма распространена.

Ржаницыны были бездетны, появление девчоночки в доме их очень обрадовало, Лилечка звала ее «дочка Марочка». Девочка была круглоглазенькая, щекастая, крепенькая, как невеликий белый грибочек. Похожа была на Лилечку и на сестру ее Анну в детстве, на малолетних Веточку с Неточкой Захаровых. Ребенок был не капризный, ласковый, но несколько слезливый, легко губки надувались, текли крупные слезы по круглым щекам, но именно не ревела — плакала. Не всегда было понятно, почему она плачет. Хотя можно было бы предположить, что дитя чувствовало, что происходило в лагере с дедушкой Виталием, но в те времена ни о какой передаче мыслей или чувств на расстоянии никто не заикался. Но сердечко маленькой внучки врага народа ничего об этом не знало, ее достигали волны дедовых молитв, гаснущей вместе с жизнью его любви, боль несправедливой мучительной его гибели, страшные бесформенные сны с непонятным словом «Чибью» (так называлось место, где возле Ухты был ГУЛАГовский острог, в котором погибал Виталий Гассельблат), забывающиеся при пробуждении, превращающиеся в беспричинные слезы.

Может быть, из-за снов, о которых она ничего не знала, не могла рассказать, тихая спокойная девочка плохо засыпала, Лилечка подолгу шептала ей сказочки, пела песенки, спи, спи, моя хризопразовая, ты мой колокольчик, ты мой бубенчик, ты мой кувшинчик, ты моя пироженка.

Дом был в вышитых ковриках, подушках, Лилечка была редкого таланта хозяйка.

— Что ты, Лилечка, вышиваешь?

— Я тебе думку вышиваю, дочка Марочка.

— А что такое думка?

— Это такая махонькая подушечка под щечку для приятных сновидений.

И вправду, получив в подарок думку, девочка стала лучше засыпать, улыбалась, укладываясь, думку свою любила, гладила, как котенка.

Тихая валдайская жизнь с тетушкой и дядюшкой малышке подходила, была ей совершенно впору. К тому же маленькой горожанке открывались понемногу всяческие деревенские чудеса. Домик на берегу озера, стоявший на Февральской улице, как многие окраинные домики российских провинциальных городов, был обычной деревенской избушкой-пятистенком с двускатной крытой дранкою крышей, двумя печами — русской и лежанкой, палисадником, обращенным к улице, приусадебным участком, обращенным к озеру, служившим одновременно огородом и садом.

В маленьком курятнике в щели в стенах проникали светоносные спицы солнечных лучей; в свете такого луча девочка впервые в курином гнезде увидела свежеснесенное Пеструшкой яйцо. От счастья и неожиданности она вскрикнула, Лилечка на ее возглас прибежала, поулыбалась на ее восторги. Яйцо было совершенно, подобно мифологическому (из которого, как знали древние народы, возникла то ли Вселенная, то ли Земля, то ли жизнь как таковая), обкатано солнечными лучами, идеально бело, оно светилось белизною в полутьме курятника, среди платиновой охры соломы, умбры теней, подольской черной углов, марса коричневого, кости жженной и прочих красок из коробочки с акварелью, принадлежавшей отцу, будущему акварелисту Захарову, бывшему в те поры архитектором.

Весенние желто-золотые одуванчиковые лужки притягивали девушку, к великому ее восторгу Лилечка плела ей венки из одуванчиков. С замиранием сердца выходила она на Февральскую улицу в золотой короне и по улыбкам встречных понимала: все видят, в какой красоте она вышла, как королева.

Ничего не зная ни о врагах народа, ни о народе, ни о классовых чувствах, ни о клокочущей ненависти, маленькая, плотненькая, чуть неуклюжая, этакий медвежонок, девчушка знала о любви столько, сколько другой раз нескольким людям, а то и толпам людей не удается узнать за долгую жизнь.

Всё в полудеревенской, полупровинциальной жизни было открытием: прекрасные лодки у мостков за прибрежной полулуговой полосою, где щипали траву мелкие стада кур, синева, заливающая в час между собакой и волком оконные стекла (между рам, тщательнейшим образом заделанных тетушкой окон лежал на полосе ваты, снегу подобной, желто-зеленый мох, рыже-алые грозди рябины и калины — для красоты), пушистый снег, отрисовывающий каждую ветку трех яблонь маленького сада, прорубь, в которой зимой ловил дядюшка Алексей рыбу на блесну, охотничьи его собаки с предводительницей, рыжим сеттером Альфой, печь-лежанка, на боковину которой укладывала ее зимой Лилечка спать.

— Что это у нее за таинственная суета с тасканием чемоданчика перед сном? — спрашивал дядюшка Лё тетушку Ли.

— Не знаю.

Малышка привезла с собой маленький обтянутый кожею сундучок-чемоданчик, чье содержимое маленькая беженка не обнародовала, то была ее первая детская тайна.

Тайна, впрочем, однажды открылась.

Зайдя в девочкин закуточек за печкою, Лилечка застала чемоданчик открытым, а девочку запихивающей под подушку какую-то тряпицу.

— Что это у тебя, Маечка?

— Это милка, — отвечала девочка шепотом, слегка насупившись.

Поколебавшись, она показала тетушке сокровище свое, с которым засыпала еженощно, чтобы утром перепрятать в свой баульчик. Милкой оказался старенький истрепанный дырявый шарфик отца.

— Милка папочкой пахнет… Как будто он тоже здесь со мной…

Лилечка не подозревала, как и никто не подозревал, как любит малышка отца, как без него скучает.

— Милка… — сказала ошарашенная тетушка.

В этом и был девочкин необычайный, редкий на скорбной нашей планете, в юдоли нашей, талант, стоивший, должно быть, всей необоримой силы материнской красоты и отцовской художественной одаренности. Что и замечено было, как мы уже знаем, случайно увидевшим ее в прихожей мастерской квартиры на Фонтанке индейцем.

— Никому про милку не говори, — сказала Маечка.

— Не скажу, — сказала тетушка.

— Я тебе еще коробочку от дедушки покажу.

Коробочка из-под старинной карамели была извлечена из чемоданчика и открыта. В ней лежала горсть самоцветов, которые в первую минуту Лилечка приняла за цветные стеклышки, потом разглядела. Хризолиты, хризопразы, турмалины, малое малахитовое яичко, александрит, гранат, кристаллы горного хрусталя, мелкий шерл, «венерины волосы» волосатика, топазы.