Покровитель птиц — страница 38 из 60

— Опаздывает тетя Шура, — сказал Мотыль появившемуся со стороны Дровяного переулка Абгарке с красной кастрюлей на голове.

— Начальство, — заметил карлик, — не опаздывает, а задерживается.

— Почему, — спросил Абгарка, — у русских всех зовут тетями и дядями? А не отцами и матерями, например, как апа и ата?

— Голод не тетка, — произнес мрачный завсегдатай в некогда твидовом пиджаке, надетом на майку, как у персонажа из анекдота.

— А моя тетя была карлица, — сказал карлик.

— Кто бы сомневался, — сказал Мотыль.

— Не факт, — заметил Толик, — вон у знаменитого композитора из того углового серого дома дочь и зять глухонемые, а внук болтает почем зря. Кстати, мой любимый довоенный фильм — «Тетка Чарлея», то есть он, конечно, не Чарлей, а Чарли, но тогда так перевели.

— Что значит — довоенный? — спросил карлик. — Тебя-то самого перед самой войной воспроизвели.

— В нашем районе, — пояснил Толик, — в кинотеатре старые фильмы крутят, к нам люди со всего города ездят.

— Она была карлица, — задумчиво молвил карлик, мысленно представляя тетушку свою, — шила втихаря богатым клиенткам атласные лифчики и прочие подпруги, у нее был с раструбом старинный граммофон да еще маленький патефон впридачу. Бывало, пластинку поставит, танго, фокстрот или романс, возьмет в зубы бумажную красную розочку — и танцует. Чистая Кармен. Чаще одна танцевала, без свидетелей, для себя.

— Моя любимая тетушка, — неожиданно сказал Захаров, никогда в ларечных разговорах не участвовавший и на сей раз обратившийся к индейцу, однако в тишине внимали ему, уважаемому пьющему с бидонами, все, — вышла замуж за еврея.

Клюзнер был совершенно поражен тем, как он это произнес, повеяло основательно забытым XIX веком, вышедшим за пределы понимания улетучившимся стилем; «вышла замуж за еврея» произнесено было так (и никто из режиссеров не слыхал, и никто из педагогов или студентов театрального института, какая жалость! какую интонацию неуловимую утеряли!), что не прозвучало ни осуждения, ни антисемитской ноты, но присутствовала небывалым образом переданная экзотика, словно любимая тетушка сочеталась браком с арабом, персом, турком-сельджуком или марсианином.

— Ее муж, — продолжал Захаров, а индеец внимательно и серьезно слушал, — дядя Левин, был адвокат, черноволосый, с усами, с небольшой бородкою. По тогдашней сибирской моде носил он полувоенное одеяние, френч, что ли. А по соответствующей погоде — галифе с высокими сапогами. Своих детей у них не случилось, нас они оба обожали, мы, младшие, часто ходили к ним в гости, сестры Анюта и Лиза, Неточка и Веточка, и я. Фотографии сибирские сохранились: дядя Левин с сестрами в обнимку, а я в кресле сижу в его кабинете. В кабинете полно фото в затейливых рамочках, картин, книг, лампа с большим абажуром зеленым, тогда зеленые лампы были такой же неотъемлемой деталью интерьера, как ныне оранжевые абажуры.

— Оранжевый абажур — это мещанство, — сказал Мотыль.

— Много ты понимаешь, — вымолвили из очереди. — В нашем сыром дождливом климате он — семейный уют или радость бытия.

— Есть еще дядя Сэм, — сказал веселый толстяк в масеньком кепаре, — вот тот та еще морда, воротила с Уолл-Стрита, в цилиндре, сущий людоед из «Крокодила» и сам аллигатор капитализма. Самый необаятельный из дядей.

— Можно подумать, — сказал филолог филологу, — что пушкинский дядя, с которого непонятно почему начинается энциклопедия русской жизни «Евгений Онегин», полон обаяния. Не в шутку занемог, все родственники его, полуживого, забавляют, подают ему лекарства, выносят горшки и думают: «Когда тебя черт возьмет?»

— Родственники наследства ждут, — пояснил Толик. — А стихи лучше прозой не пересказывать.

— Противная картинка, — откликнулся второй филолог. — Без любви и милосердия к старым и больным. В ней противней всех автор.

За Пушкина никто не заступился. Впрочем, карлик заметил, что мурыжащий наследников дядя и впрямь не подарок, старый шантажист, и подивился — неужели поэт своего дядю имел в виду? по слухам тот таким занудой не был.

После паузы Клюзнер завершил тему:

— Самый-то жуткий дядя был у шекспировского принца Гамлета, убил брата, чтобы жениться на его вдове и завладеть королевством.

— Его бы в тюрьму, — покивал Толик. — Но благородный племянник, согласно замыслу драматурга, по закону кровной мести дядю кокнул, хотя дядя до того успел племянника отравить, а заодно и жену ненароком.

Тут загромыхала замком ларька подбежавшая Шура с пылающими щеками.

— Заждались! — воскликнул, повеселев, мрачный завсегдатай.

— Прям трубы горят, — парировала Шура.

— Нет ли у вас моей папки? — спросил Клюзнер.

— У меня, как в Греции, всё есть, — отвечала Шура, доставая потертую папку.

— А что внутри у старой папки? — спросил Толик.

— Новые ноты.

Тут нарисовался особо жаждущий, ввинтился, сунулся к окошечку, но его оттерли, пояснив, что по существующей традиции первее всех мужик с бидонами, тем более, что он сегодня с тремя.

— Не знает, — сказал Мотыль. — Чужой дядя совсем.

На ключевое слово Абгарка откликнулся вопросом:

— А почему младших по-русски зовут «сынок» и «дочка», а не племянник и племянница?

— Шел бы ты, племянник, на свою кроватную фабрику, — сказал самый мрачный, год молчавший завсегдатай. — И говорят, и говорят. Выпить не дают.

Глава 59РАЙ

— Поговорим о птицах, — сказал индеец.

— Мне кажется, это птицы говорят о нас, — сказал Клюзнер.

Они сидели на крыльце бревенчатого клюзнеровского дома на околице; участок граничил с лесом, мимо дома лесная тропа уходила к мельничному ручью, к лугам за поселком, за чьей безлесной полосою начинались ближайшие кордоны, за ними дальние леса.

Было тихо. Щебет птичий наполнял воздух.

— Позавчера, — сказал Клюзнер, — мы гуляли с Гором, он рассказал мне об одном мистике — или то был метафизик? философ? Мне жаль, что я отвлекся, не могу назвать имя; Некто утверждал, что человек после грехопадения оказался в нашей юдоли, несовершенном, исполненном бесовских козней мире, а животные и птицы остались в раю.

— Гор мудрый человек, — сказал индеец, — он читает то, что должно читать мудрому человеку. Газет и детективов, я полагаю, в руки не берет.

— Ты хотел поговорить о птицах потому, что у индейцев много птичьих тотемов?

— И поэтому тоже. А откуда тебе известно о птичьих тотемах?

— Я в детстве читал книги про индейцев. Майн Рид, Фенимор Купер. А кто написал лучшую книгу об индейцах? Какой-нибудь научившийся грамоте выросший мальчик из резервации?

— Ты не поверишь, — сказал индеец. — Не об индейцах, а об индейце. Ее написал русский человек Арсеньев.

— «Дерсу Узала»! Это одна из моих любимых детских книг!

— Почему детских? — спросил индеец. — Но мы отвлеклись. Я действительно хотел поговорить о птицах. Слышишь голосок зяблика?

— Конечно.

— Кто из птиц тебе ближе?

— Не знаю, — сказал Клюзнер. — Я люблю стихотворение Заболоцкого «Иволга», и саму золотистую иволгу, а сердитый скрипучий своеобычный голосок ее тревоги и злости напоминает мне о девушке, которую я любил когда-то. Кто ближе? Когда кто. Ласточки. Жаворонок. Вóроны и ворóны. Сова, летающая так стремительно и беззвучно. Соловей, как ни странно.

— Что же тут странного?

— Он поет слишком хорошо, — отвечал задумчиво композитор. — Но сова… в некотором роде она совее всех. Личико циферблатное, однако, без стрелок (сколько там годин? сколько хвилин?), голова поворачивается на 180, а может, и на 360 градусов, если никто не видит.

— На 270. А хвилины у филина, — произнес индеец. — У меня в детстве был знакомый филин, я звал его Филиппок.

— А мне в детстве, в семь лет, отец подарил пневматическое ружье. Я отправился на охоту с соседом и его сыновьями чуть старше меня. Подстрелил куропатку, принес домой охотничий свой трофей, маме сие было не по душе, но из воспитательных соображений она меня похвалила. Я впал в эйфорию, играл в литературного вычитанного идеального охотника-следопыта. Не знаю, куда бы всё это меня привело, но однажды я по ошибке подстрелил сойку. Когда я увидел ее бирюзовое крыло, я расплакался. Она была еще теплая. Я себя ненавидел за то, что, как дурак, подстрелил такую синюю птицу. Охота закончилась для меня навсегда, ружье подарил я однокласснику на день рождения, даже не подумав, что ведь это подарок отца мне. Я извинялся мысленно перед мертвой сойкой, похоронил ее с почестями, положил камушек на ее могилу.

— У нас принято извиняться перед животным, которого убил, — сказал индеец, — даже если ты это сделал, чтобы прокормить семью. А если убьешь по ошибке невинное животное, в будущей жизни можешь им стать, таково наказание судьбы за проступок. Тебе бы сказали: когда-то ты станешь сойкой.

— Невелико наказание, — легкомысленно сказал Клюзнер, — стать птицей с бирюзовыми перышками такой красоты. Голосок поскрипывает, скрежещет не без сходства с моей любимой иволгой. Только в одном случае скрипит дверища старого амбара с немазаными петлями, а в другом кладбищенской ограды малая калитка.

— Станцую тебе птиц, — сказал индеец, выходя на лужок перед крыльцом. — Угадаешь, кто это?

Замирал, побродив кругами, мрачно вглядывался, совершал выпад мгновенный (поймал, поймал, — какую-то рыбешку, что ли?). Опустив голову. Прижав руки, стоял, покачиваясь в ритме невидимого метронома, потом закидывал голову назад так, что чуть ли не затылком спины касался, потом резко опускал голову, выкрикивая, краткие звуки, низкие, двухсложного рева. И, наконец, вытягивался, вверх подняв руки, слив ладони, запрокинувшись, тихо качался, воздух вокруг него шуршал.

— Выпь в камышах! — воскликнул Клюзнер.

— Угадал, угадал! — обрадовался индеец.

— Я выпь видел в плавнях в детстве. Хотя ее обычно не видит никто.

Низко планировал, парил, раскинув руки, сдвигая брови, всматриваясь; молниеносный рывок — и тут индеец поймал большую стрекозу, рассмеялся, отпустил ее, снова распластал руки-крылья.