Покровитель птиц — страница 40 из 60

— Что язык у меня злой, язвительный, всем известно. И так же, как у де Бержерака являлся предо мной не один раз избранник любимой девушки без длинного носа, со смазливой внешностью, воспитанный, милый, без особого ума, но обаяшка хоть куда.

— Ростан тут вовсе ни при чем. Носы тоже, как героя пьесы, так и ваш. На всё судьба. И наша человеческая дурость. Какое чудесное место, однако, эта «Каратеевка»! Не знаешь, который из четырех шариков лучше: крем-брюле, смородиновое, сливочное с изюмом или клубничное. Может, лучше всего сироп?

Они стояли на трамвайной остановке, Шанталь спешила, подходил ее трамвай, солнце осветило ее лицо, он разглядел глаза ее, прежде казавшиеся ему карими: несколько цветов соседствовали на радужной оболочке, медовый, серый, желтый, зеленый. Трамвай умчался, Клюзнер уже заметил ее манеру убегать, пропадать, внезапно появляться.

Обретя своего Швейцера, был он счастлив, быстро дошел от коней Клодта до своей дворницкой. Закрыл за собой дверь, поднялся в комнату, где ждал его клавесин, над которым висел портрет Баха. Раскрыв наугад книгу, прочел он Баху: «В жизненной борьбе, нередко омрачавшей его существование, Бах не всегда был симпатичен. Его раздражительность и упрямую неуступчивость нельзя ни простить, ни извинить. Особенно трудно оправдать его поведение, когда он, вначале как будто соглашаясь, вдруг спохватывается, причем всегда слишком поздно, и, защищая то, что считал своим правом, слепо идет напролом, из мелочи создает крупное дело.

Таким он был, когда встречался с людьми, которые, как ему казалось, могут попытаться ограничить его свободу. Подлинный же Бах был совсем другим. Все свидетельства сходятся в том, что в обычной жизни он был чрезвычайно приветливым и скромным человеком».

Глава 61«ВЗЯЛ СВОЙ КИЙ»

— Мне сегодня поведали, — сказала Нина мужу своему капитану Ч., — что Клюзнер вышел из Союза композиторов после нелепого скандала в биллиардной. Биллиардист он был заядлый. В Доме композиторов появилась новая директорша, немолодая дама из партийных, что ли, работников. Не знаю, из каких структур, из каких коридоров власти.

— Они из разных структур возникали, — сказал капитан. — Может, старая большевичка. Или тюремно-лагерная чиновница. Может, некогда состояла бойкой секретаршей и любовницей партийного босса.

— А приличной женщиной не могла она быть? — осведомилась Нина.

— Это вряд ли. Хотя, кто знает.

— В общем, одним из первых ее приказов был запрет на курение в биллиардной, которую хотела она превратить в оазис нравственной чистоты и здорового образа жизни. Обходя свои владения, увидела она в несостоявшемся оазисе трех курящих любителей сей зарубежной игры, в их числе Клюзнера. Дама возмутилась, устроила ослушникам форменный разнос, стала и на нашего маэстро покрикивать, отчитывая, он возмутился резко ей ответил, слово за слово, влетел он в кабинет председателя Союза композиторов, да композиторский свой членский билет на стол и шваркнул, я, говорит, среди таких сволочей и хамов находиться не могу, не хочу, наконец, не желаю. С чем и ускакал, трахнув дверью.

— Узнаю брата Колю, — сказал капитан.

— Ты думаешь, это правда? — спросила Нина. — Может, сплетни? Он с начальственными персонами давно был не в ладу. Обвинял их, что никакой помощи в улучшении жилищных условий композиторам не оказывают, ругался на закупочной комиссии, помогавшей своим, а инакомыслящих державшей в черном теле, заступался за молодых, так потом было и в Москве, я помню, когда Шнитке обвиняли в том, что в опусе его царит хаос, сказал Борис, что подобный хаос может создать только настоящий мастер, — ну, и так далее. И, кстати, когда ему шепнули, что на него дело заведено, он раздавал друзьям рукописи (нам в том числе принес), спал одетым, чтобы перед теми, кто его арестовывать придет, в подштанниках не метаться (как он выразился), — ведь отдавал же он себе отчет в том, кто донос-то написал. Коллеги, конечно, собратья по композиторскому цеху, больше некому. Что, само собой, хорошим отношениям не способствовало. А потом умер Сталин, сюжет заглох. Я как-то не верю истории с биллиардной. Ругались, психанул, билет бросил, уехал…

— А я верю, — сказал капитан. — Может, то была последняя капля. Я ведь встретил его как раз в тот вечер — и он шел из биллиардной.

Капитан, встретив Клюзнера на набережной Фонтанки, в первый момент не понял, что за трость у маэстро подмышкой. Поздоровавшись, капитан спросил, куда идет Клюзнер, и тот ответил:

— Вообще-то домой, а на самом деле не куда иду, а откуда. Я вышел из Союза композиторов, ну, и Дом композиторов покинул. Дверью хлопнул. Взял свой кий и ушел к чертовой матери.

Тут капитан понял: то, что он принял за трость, а издали чуть ли не за шпагу, на самом деле — биллиардный кий.

— Мне захотелось его как-то отвлечь. У Ниночки, говорю, в издательстве зашел о вас разговор, говорили с уважением, с восхищением даже, пока один молодой автор не воскликнул: «Да о чем это вы?! Мне даже Маяковского строчка „землю попашет, попишет стихи“ кажется верхом глупости и цинизма! Пушкин, напахавшись, что написал бы? А сделать из композитора сперва кавалериста, а потом комиссара-плотника обреченного штрафбата, — всё равно что микроскопом гвозди забивать». Кажется, слова мои его развеселили, он двинулся к дому уже другой походкою.

— То ли сам ушел, то ли выгнали, — задумчиво произнесла Нина. — А ты знаешь, что особняк для Союза композиторов Клюзнер и выбрал?

— Нет, — сказал капитан.

— В 30-е годы Союз композиторов обитал на Зодчего Росси, занимал три комнаты, а после войны композиторов стало больше, председатель Соловьёв-Седой обратился с ходатайством к городским властям, получил ответ — пусть кто-нибудь из специалистов походит по городским улицам, выберет дом, рассмотрим. Поскольку Клюзнер некогда начинал обучаться архитектуре и человеком был культурным, ему и поручили. Проходя по улице Герцена, по Большой Морской, увидел он этот особняк, дом 45, дом княгини Гагариной, строил его Огюст Монферран, интерьеры проектировал муж Гагариной Максимилиан Мессмахер, легендарный директор училища Штиглица, автор здания училища с волшебным куполом на Соляном. Особняк был в запущенном состоянии, занимал его военно-морской регистр. Думаю, Клюзнера особо очаровали лестницы и антресоли, но и Дубовый зал, чудесный камин, да все, вместе взятое. Горисполком дал согласие, здание поставили на длительный ремонт, потом композиторы в него вселились. Так что в некотором роде ему пришлось свой дом покинуть…

Глава 62СВЕТЛЫЙ РУЧЕЙ

Он любил оба комаровских ручья: светлый и темный. Дом его находился почти на середине пути между ними. Темный ручей плутал во тьме скрытых рек, таился в сумраке Колокольной горы Келломяки, чтобы, выйдя на свет, стать каскадом виллы Рено, тремя прудами, исполненными света, зеркальными, отражающими небо, разделенными маленькими вскипающими пеной порогами, и четвертым, тишайшим, с островом, внизу под горою.

Светлый ручей вытекал из Щучьего озера, охватывая маленький островок между двумя мысами, напоминал маленькую реку, скрывался в зеленейшей чаще, питал ныне не существующую мельницу, пересекал луга за поселком, ныне застроенные виллами и дачами, уходил в леса (сами леса где-то далеко перетекали в дальние кордоны), пересекал их, впадал в некогда бывшею границей России и Финляндии реку Сестру.

Пронизанные солнцем заросли, почти непроходимые из-за густого березняка и осинника, из-за болотистой почвы обрекали светлый ручей на благодатное одиночество. К нему вела проселочная дорога, ответвление прямое на влево поворачивающем закладбищенском шоссе. Но Клюзнер мог дойти до него и по лесной широкой тропе возле собственного дома; некоторые жители поселка предпочитали ее Дачным улицам, тропа была им параллельна. Ему было жаль, что теперь на выходе ручья из лесного массива нет мельницы, которую он видел на келломякской дореволюционной открытке: «Вот мельница. Она уж развалилась». Оперу Даргомыжского «Русалка», из которой вспомнилась ему эта ария, считал он одной из лучших русских опер.

Светлый ручей напоминал ему и о довоенном балете его учителя, мэтра Шостаковича, под названием «Светлый ручей». Шостакович написал его после разнесенной в пух и прах оперы «Леди Макбет Мценского уезда», незамысловатая мелодичная музыка, водевильный сюжет из жизни поселян, то есть кубанского колхоза (в некотором смысле данный балет послужил виртуальным эмбрионом будущего обожаемого правительством и всей страною культового фильма «Кубанские казаки»), доходчивая картинка к сталинскому лозунгу «жить стало лучше, жить стало веселее». Шостакович ожидал похвалы, однако, вместо нее опять получил по шапке: газета «Правда» сперва разродилась статьей «Балетная фальшь», а потом передовицей «Ясный и простой язык в искусстве». «И первая, и вторая статьи наши, — глаголила „Правда“, — направлены против чуждой советскому искусству лжи и фальши — формалистически-трюкаческой в „Леди Макбет“, сусально-кукольной в „Светлом ручье“. Оба эти произведения одинаково далеки от ясного, простого, правдивого языка, каким должно говорить советское искусство. Оба произведения относятся пренебрежительно к народному творчеству». Последняя фраза была настолько загадочна и невесть для чего приплетена к предыдущим, что у работников «культурного фронта» голова пошла кругом от полного непонимания, чего от них, собственно, руководящие товарищи, начиная с генсека, хотят.

Клюзнер никак в толк не мог взять — почему это руководящие товарищи так пылко занимаются вопросами «литературы и искусства» вместо того, чтобы обратить всё внимание свое на растрабабаханное войной и ими лично народное хозяйство? Шептали, что статьи в «Правде» принадлежали перу генсека, а «Сумбуру вместо музыки» обязаны все были Кабалевскому; никто не знал, правда ли это.

Он еще не начал уставать от долгих пеших прогулок, любимой тропкой шел к светлому ручью, возле которого к великому своему удивлению увидел акварелиста Захарова с Большой Подьяческой. Сидя на складном брезентовом стульчике, художник писал темперой (по тому самому древнему рецепту, включавшему в себя в качестве главных ингредиентов пиво и яйца) большой этюд: ручей в пронизанной светом и полутьмою чащобе.