Покровитель птиц — страница 44 из 60

Сквозь марево полуслепоты она видела мерцающий изнутри, брезжащий свет берез. Та, давнишняя, березовая роща проступила через эту, ей видно, как стоит он перед ней, подперев плечом один из светящихся стволов. Он говорит: ты похожа на врубелевский портрет жены художника в березках. Она потом много раз смотрела на портрет Забелы-Врубель, сходства с собою не находила. По дороге в березняк они поссорились, как всегда, на сей раз из-за Заболоцкого, ей нравились его ранние стихи, обэриутские, ему — поздние. И вот, подперев плечом сияющее дерево, он читает ей «В этой роще березовой»: «За великими реками/ Встанет солнце, и в утренней мгле/ С опаленными веками/ Припаду я, убитый, к земле./ Крикнув бешеным вороном,/ Весь дрожа, замолчит пулемет./ И тогда в моем сердце разорванном/ Голос твой запоет./ И над рощей березовой,/ Над березовой рощей моей,/ Где лавиною розовой/ Льются листья с высоких ветвей,/ Где под каплей божественной/ Холодеет кусочек цветка, — / Встанет утро победы торжественной/ На века».

Дочитав, он почему-то смотрит вверх, и она снова удивляется, какие у него иногда (не всегда!) ярко-голубые глаза.

Глава 68СВЕТОВОЙ ДВОР

За несколько часов до того, как позвонил человек, назвавший себя «легендарь», сочинитель поддельных биографий, владелец и коллекционер световых дворов, Клюзнер вспомнил шестой световой двор, известный ему (кроме четырех Академии художеств и одного — училища Штиглица), увиденный им из окна кухни поэта Сергея Давыдова.

Давыдов, подобно Клюзнеру, увлекавшийся стихами Багрицкого в юности, чем-то внешне Багрицкого напоминал. Человек он был легкий, веселый, любитель рюмочки и хорошеньких женщин (да и не только хорошеньких). Кроме лирических стихов и «поплавков», которые должны были показать благонадежность с правильной политической платформою, писал он стишки озорные, их читал в особо узком кругу.

Надену зеркальный ботинок,

Рубашку, белее, чем мел.

Давно не имел я блондинок

И рыжих давно не имел.

Хочу, чтобы каждый оттенок

В душе загорался и пел.

Давно не имел я шатенок,

Брюнеток давно не имел.

Дрожа, как буденновский конник,

Ловлю подходящий момент.

Вообще-то я с детства дальтоник.

Со школьной скамьи импотент.

— Денег нет, — сказал Давыдов. — Нет катастрофически. У тебя, я думаю, тоже. Давай я напишу поэму о Ленине, а ты что-нибудь для хора с солистами на мой текст. Лучше бы с солисткой, но в данном случае это не годится. Солистку бы подобрали партийную, идейную, старую, толстую и страшную. Уж пусть будет солист. Итак, «Поэма о Ленине». Помнишь второе название (после «или») хрестоматийной картины Федотова? «Поправка обстоятельств женитьбой».

В окне кухни маячила глухая стена, обшарпанная, находящаяся слишком близко. Узкий высокий колодец, вертикальная расщелина в массиве домов, одна грань безоконная, на двух соседних несколько малых окошек с третьего по шестой этаж. Там, внизу, забыли сделать дверь; там, внизу, преображался в марево упавший в шахту покончивший с собой свет.

— Да как же вы тут живете возле такой расщелины?!

— Мы и внимания на нее не обращаем.

Рассказ о давыдовской световой шахте Клюзнер завершил словами «натуральная архитектурная пародия». На что коллекционер световых дворов заметил: подобных диковин он знает пять, в три можно войти через дверцу отнорка подъезда, в четвертую попадает он из люка, а в вышеупомянутую спускался с третьего этажа по веревочной лестнице.

Как обещал, провел он две экскурсии по заповедной своей территории. На вторую экскурсию отправился с ними индеец.

— Во-первых, — говорил экскурсовод, — мне милы эти пространства, которые словно бы и не пространства вовсе. Их должны видеть все, чьи окна выходят в их воздух, а как будто не видит и не замечает никто. Они созданы, чтобы принести свет в кухни, ванные, дальние каморки, лестницы черного хода, но их собственные стены темны от копоти, а нижние площадки, глубины, непосредственно дворики, постоянно погружены в тень. При нашей жизни, завоеванной запустением и забвением, никто их не посещает, не прибирает, не подметает, за последние полстолетия вы отыщете на их космической пыли только мои следы, словно они — иная планета, а я — отважный астронавт; они — мой Солярис! Необычность их судьбы придает им необычные свойства. Есть один колодец, где все часы останавливаются навеки.

— Кроме песочных, — сказал Клюзнер.

— Есть другой, в котором можно научиться летать.

— Я бы попробовал, — сказал индеец.

— Есть третий, в котором я люблю встречать Новый год в маскарадном костюме, пью шампанское, танцую качучу — и никто меня не замечает, даже те, кто выглядывают в окна; это световой двор-невидимка.

— Эка невидаль, — сказал Клюзнер, — сколько лет живу в своей дворницкой, произведения пишу, вот концерт для скрипки с оркестром, например, не из худших в мире; и меня тоже никто не замечает.

— Есть один двор, в котором слышны все слова жильцов дома, но ни слова, ни звука от того, кто находится на дне двора-колодца, даже если запеть или закричать, не слышит никто.

— Этот тоже вроде твоей дворницкой, — сказал Клюзнеру индеец.

— Какой же ваш самый любимый световой двор? — спросил Клюзнер.

— О, тот, над которым я немного поработал лично с помощью друзей моих, точнее, клиентов, которым я сочинял новые, с иголочки, биографии; на дне его лежит большое, спрятанное до поры закрытое зеркало; в известный мне одному день года — если погода позволит — я вижу в нем отражение Луны. Это моя тайна, моя серебряная рыба, моя золотая плавающая тарелка, однажды я видел ее в полнолунное затмение, она напоминала ржавую каску. В который хотите пойти сегодня?

— В тот, в котором можно научиться летать, — сказали дуэтом Клюзнер и индеец.

— Он неподалеку.

Войдя в парадную, они поднялись на небольшой марш широкой лестницы, бывшей некогда парадною (одно из двух боковых зеркал было сохранно, зато соседствующие с зеркалами ниши для неведомых скульптур щеголяли пустыми постаментами); вместо того, чтобы подняться по правому маршу к площадке, снабженной клеткой для лифта, спустились они на восемь ступеней к узкой темной еле видной двери, экскурсовод отпер ее своим ключом и запер за ними на ключ.

Световой двор был невелик, однако не так узок и тесен, как двор в доме Давыдова, хотя чем-то его напоминал.

— В нем есть несколько точек, которые я открыл почти случайно. Встав в одну, вы всегда слышите шум воды. Другая — фокус для взлета. В третьей я молниеносно засыпаю, как засыпают кошки. Я люблю приходить сюда с легким складным стулом, за двадцать минут сна я тут отдыхаю лучше, чем за ночь на перине в уютной комнате. Глухое место, мы можем тут говорить что угодно, нас не слышит никто. Я иногда встречаюсь тут с клиентами, а порой сочиняю канву заказанных мне биографий. Здесь на меня вдохновение находит.

— Как интересно, — сказал Клюзнер. — А на меня чаще всего где попало. Всё же я спрошу вас: откуда взялась ваша основная работа по сочинению биографий? В жизни о подобной профессии не слыхал.

— Моя работа восходит к теме пальмирования, — сказал экскурсовод.

— К теме чего? — переспросил Клюзнер.

— В те годы довоенные, когда судьбы менялись молниеносно, иногда с групповых исторических фотографий надо было убрать нежелательных соседей, тех, кого расстреляли или посадили, и отдельно взятые фотографы (а фотографий и фотографов, буде вам известно, в те времена было мало) ювелирнейшим образом заменяли ненужного фигуранта пальмою в кадке. Это и называлось «пальмирование». Эпоха выдвинула три самоновейших профессии: мумификатор, пальмировщик и легендарь.

— Мумификатор?

— Да, а при нем целый НИИ засекреченных сотрудников, изучавших вопрос на примере древнеегипетских мумий и поддерживавших мавзолейную мумию вождя.

— Вы шутите?

— Какие шутки. Ох, ничего себе!

Последнее восклицание относилось к индейцу, который, встав в фокусную точку для взлета, помеченную на дне двора, бесшумным прыжком достиг стены, пробежал по ней, отделился от нее, приняв вертикаль, завис на уровне третьего этажа и неторопливо опустился на землю.

— Я никогда не видел такого взлета, — сказал восхищенный легендарь. — Сам я могу только свечкой и невысоко. Показывать не буду.

— У нас ведь не цирк, — сказал Клюзнер.

— А вы попробуете?

— Предпочитаю взлетать в одиночестве. Вы говорили, в одном из ваших пристанищ часы останавливаются; а есть ли дворы-накопители времени?

— Строго говоря, они все таковы.

— Звучит ненаучно, — неожиданно заметил индеец.

— А я и не ученый, — сказал биограф. — я вульгарный практик.

— Ну, не совсем, — сказал Клюзнер, — вы вроде как лаборант…

— А вы, случайно, не туруханский младенец? — спросил специалист по дворам.

Клюзнер так и воззрился на него, глянул оком ястребиным и индеец.

— Только не спрашивайте: «А вы?» Один из моих клиентов, как я понял, относился к числу таковых. Я сочинил ему убедительную стильную простецкую биографию.

Доставая ключ, экскурсовод замешкался. Хлынул дождь.

— Между прочим, все мои визиты в этот двор заканчиваются дождем.

— Дождь в старину в народе, — сказал Клюзнер, — как мне редактор Бихтер поведал, называли «Божья милость».

— Аминь, — сказал индеец.

— От вас странно слышать.

— Я крещеный индеец.

— И каково же ваше крестильное имя? — с любопытством спросил экскурсовод.

Но не получил ответа.

Увижу сон, в котором пройдут персонажи и этой книги по Городу моему, чья воздушная кровля стоит на столпах световых дворов.

Глава 69ЕСЛИ ЧЕСТНО

— На самом деле, — сказал он Нине, — это был концерт для скрипки, виолончели и оркестра. Ноты должен был посмотреть Мстислав Ростропович, для него партию виолончели я и писал. Всё ему было некогда. Ну, занят человек, занят, очень занят. Я ждал месяцев девять, извините, точно на сносях. Если честно, я вспылил, разозлился. Подумал — а не пошел бы ты к чертовой бабушке? — и переписал партию виолончели на партию скрипки. Получился двойной концерт, для двух скрипок с оркестром.