Тут ударил он по струнам и запел:
Я родился зимой,
мать по улице шла,
в подворотне в мороз
вдруг меня родила.
Батя бледный стоял
и тихонько стонал.
— Ну-ка шубу сними, —
кто-то грубо сказал, —
ведь замерзнет пацан
и простудится мать,
будешь долго потом
этот день вспоминать.
В этой шубе меня
и счастливую мать
притащили домой,
стали дружно качать.
— Первый муринский внук!
Стоит, братцы, обмыть
и спиртяшки стакан
за него осушить!
— Что такое «муринский»? — спросил индеец.
— Мурин деда фамилия была. Моя такая же.
— Так ты из мавров?
— Ты-то откуда можешь знать, — спросил пришедший в восторг Шура-из-подворотни, — что мурин — это мавр?
— У моей бабушки была икона с волхвами, один из волхвов темен был ликом и надпись возле него читалась: «мурин».
— Не видал такой иконы. Не старообрядческая?
— Старообрядческая.
— Бабушка из Вологды?
— Из Венесуэлы.
— Ну… если подумать… прапрабабка в Пушкинских горах обитала, может, и были арапы в роду.
И заиграл, отчаянно забренчали струны: «Вашей милости крестьянка, отвечала я ему, отвечала я ему, господину своему»!
Индейца разглядывали, конечно же, почем зря, вот стоит он бестрепетно, зачем-то в перьях, в бахроме, в мокасинах, чьи-то зубы да косточки в качестве мулек, застежек, деталей, угнетенный колонизаторами, пива не пьет, а мы все интернационалисты, вся очередь и набежавшие к случаю мальчишки, и никто в ментовку или еще куда не стукнет, совсем сдурела страна, «воронок» не летит, не забирают иностранца под белы руки (под смуглы, то есть) в таком прикиде средь бела дня, вот оно — оттепель, оттепель, тепло с носу потекло, а может он с киносъемки, у нас всё время кино на Подьяческой снимают, они-то снимают, а нам надевать, может, он Гойко Митич, хотя, пардон, Гойко тогда еще пешком под стол ходил; да мы ряженых любим, блаженных тем более. А для чего они, собственно, к нам ездиют? так Пушкин сказал — все флаги в гости будут к нам, у индейцев флагов нет, у них тотем; тотем? ну, это кто твой пращур, — медведь, волк, бобрик либо ящер непарнокопытный, ну, мне лично, что флаг, что тотем, пускай, а не налила ли нам Шура чего в пиво.
Глава 6РАЗНОПОРОДНАЯ ШАРМАННАЯ МУЗЫКА
Приехал принц на белом коне и сказал: «Мойн!»
Приехал принц на сивой кобыле и сказал: «Наздар!»
Девушка Мила, волею судеб снимавшая комнату на третьем этаже домика-корабля на углу Большой Подьяческой и Никольского переулка, внезапно пропала, совершенно исчезла из жизни Клюзнера, не звонила, не отвечала на звонки. Она нравилась Клюзнеру, да кому только она не нравилась, смуглая восточная красавица, перси, персты, черные гладкие волосы, кто только не старался на выходе из аудиторий ее филфака прижать ее словно невзначай к двери, извиняясь либо улыбаясь, веселую норовистую лошадку, кто только не волочился за нею, студенты, профессора, писатели, художники, будущий нобелеат, завтрашний классик, случайный попутчик.
— Мы под ее окном серенаду исполним, — сказал Клюзнер. — Она мне призналась, что не знает, что такое шарманка, только слово слыхала. Разлука ты, разлука, чужая сторона. Ах, мой милый Августин, всё прошло, всё.
У детей знакомых и друзей набрал он полную сумку маленьких детских шарманок, от современных, крашеных кладбищенской голубой или заборной зеленою краскою, до дореволюционных; сверх того в сумке лежала парочка музыкальных шкатулок, а Бихтер раздобыл то ли в театре, то ли на киностудии большую шарманку из реквизита, даже в залог оставил — кроме клятвенного обещания к вечеру вернуть — трешку.
— Когда-то, — сказал Клюзнер, заворачивая за угол с Садовой, — будучи в кавалерийских войсках, подался я верхом в самоволку и на коне въехал во двор-колодец любимой девушки.
— И что из этого вышло? — осведомился Бихтер.
— Гарцевал я по двору, копыта стучали почем зря, все жильцы выглядывали из окон, кроме нее. Так что вышла из этого только гауптвахта.
Индеец шел, по обыкновению, в гости к акварелисту З., Абгарка с разнорабочим переростком-великаном Мотылем и Толиком, сопровождаемые карликом, волокли куда-то детали кроватей и крышки кастрюль своей кроватной фабрики, переименовываемой периодически в цех металлоизделий. Все были остановлены, расставлены полукругом под окном вокруг ларька (по средам открывался он с одиннадцати), снабжены шарманочками и музыкальными шкатулками. Большой шарманкою, перекинув ремень ее через плечо, вооружился Клюзнер. По его мановению музыканты без тени улыбки привели в действие разнопородную шарманную музыку, какофония отменная, большая шарманка фальшивила громче всех. Улица и переулок были к случаю пустынны и безмолвны. Наконец распахнулось, хлопнув, окно второго этажа, ворвался в воздух известный всем любителям пива скрипучий голос сварливой старухи-кошатницы по прозвищу Гарсиса: «Нажрутся с ночи водки, окаянные, вопят, проклятущие, отдыха людям не дают! Сейчас каждому на башку по ведру воды вылью!» С грохотом окно затворилось, только что стекла не посыпались.
— Ну вот, — сказал Бихтер, — где еще в ответ на маленькую утреннюю серенаду, альбу, так сказать, услышишь: «Нажрутся и вопят»?
Музыканты молча быстрехонько вернули свои инструменты сумке и разошлись. Тут открылось заветное окно третьего этажа, совершенно незнакомое женское лицо всплыло над ларьком, незнакомый голос спросил Клюзнера:
— А где же ваш сурок, шарманщик?
— Заместо сурка я, — сказал Бихтер.
— Людмила здесь больше не живет, — поведали из окна. — Муж ее снял где-то на Петроградской квартиру.
— Разве у нее есть муж?
— Теперь она замужем.
Слова эти произнесла она другим тембром. «Контральто», — отметил Клюзнер машинально. И спросил:
— А вы?
Она рассмеялась, затворила окно, смех ее некоторое время еще витал в воздухе. Клюзнер улыбнулся: «Чеширская кошка».
В тот день начал писать он новый романс на стихи Пушкина, и переправа ему не снилась.
Глава 7САПОЖНИК
Тут призраки ходят
всегда вчетвером:
холодный сапожник,
голодный пирожник,
раздетый портной
и дурак подкидной.
— Уличные сапожники, — изрек Абгарка, — в будущем совсем с улиц пропадут.
— Да неужто в будущем, — спросил рыжий с большой кружкой, — обувь чистить перестанут?
Интеллигентного вида юноша, собирающийся стать писателем, ходивший к пивному ларьку как бы в народ (он любимой невесте, ставшей потом молодою женою, объяснял: я за десять минут у ларька столько о жизни узнаЮ, сколько в разговорах с тобой, друзьями да однокашниками за месяц не узнАю) тут же рассказал анекдот: «Иностранный посол, придя на аудиенцию утром раньше времени застал Авраама Линкольна за неожиданным занятием — президент чистил ботинки. „Как, господин президент! — воскликнул посол, — Вы сами себе чистите ботинки?!“ — „Конечно, — ответил Линкольн. — А вы кому чистите?“»
— А почему, — спросил Мотыль, — если кто чего плохо сделает, тотчас говорят: ну, ты сапожник?
Старик в камилавке и задрипанном плаще, бывший лагерник, знаменитый переводчик, один из великих тайных поэтов, сказал своему другу-переводчику, бывшему ссыльному (они обычно пили пиво дома, а у ларька оказывались по дороге в «Лениздат» или в «Худлит»):
— В Дании-то сапожник — фигура сакраментальная, там поверье существует, что Бродячий сапожник может обнаружить вещь, на которой не нарисован крест (а скандинавы за две недели до Рождества рисуют кресты охранные на плугах, боронах, хозяйственной утвари и убирают всё на полки и под навесы), и сесть на нее, это принесет несчастье в дом. По легенде Несший Крест остановился отдохнуть у дверей сапожника, тот его прогнал, и Несший Крест пригрозил сапожнику, что тот будет бродить по свету до второго пришествия. В народе говорят: сапожник бродит по Дании, ищет неосвященный плуг: если найдет, проклятие кончится и перейдет от него к владельцу плуга. В ночь под Рождество датчане слышат шаги Бродячего сапожника.
— Религиозный дурман, — сказал завсегдатай с большой кружкой, долитой водкою. — Опиум для народа.
И стал пить взахлеб, прикрыв мутные очи свои.
— А ты помнишь, как Гумилёв Жоржика Иванова к сапожнику в Лавру водил? — спросил старика в камилавке старик-ссыльный в артистическом шарфе.
— Не припоминаю.
— Жоржик Иванов Николая Степановича спрашивает: зачем же подметки в Лавре чинить, когда под лестницей в собственном доме сосед-мастеровой обувь чинит? Лаврский особенный, ответил Гумилёв, Священное писание знает, как архиерей, о Пушкине рассуждает, и не генерал либо профессор скрывающийся от классовой расправы, простой мужик с Волги, после тридцати грамоте научился. Со Старо-Невского подошли они к Лавре, обогнули ее, вошли в проулок, не доходя до Патриаршего сада, зашли в калитку забора деревянного, пересекли двор, засыпанный снегом; флигель, сени, узкая лесенка, дверь с колотушкой, девчонка босоногая открыла: «Вы к Илье Назарычу?» Старик работал при свете коптилки, проворно орудовал шилом, очки, обвязанные ниткою, поправлял, говорил: «Ошибаетесь, Николай Степанович, Пушкин России не любил, ему до нее вовсе дела не было, словно он немец какой. Любил только жену да Петра». — «Какого Петра?» — «Первого, почему-то Великим зовут. А он велик всё потому же — немец был, не русский, слободы немецкой подкидыш». — «Вы, Илья Назарыч, заговариваетесь, что ли? Все у вас немцы. Пушкин немец, Петр Великий немец. А русские-то кто?» — «Русские? Как бы вам сказать? Ну, для примера — Петербург, град Святого Петра, кто строил? Петр? Не он в болота сваи забивал. Петра косточки в соборе на золоте, а те, чьи косточки в болотах под его градом лежат, под нами гниют, душеньки неотпетые, — вот те русские». Помолчал, помолчал, потом Гумилёву попенял: «Трудно на вас, господин Гумилёв, работать. Селезнем ходите, рант сбиваете, никак подметку не подобрать. Что говорите? Походка кавалерийская? Может, и кавалерийская, только косолапая». — «А почему же, все-таки, Пушкин немец?» — «Всё сам написал, люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, береговой ее гранит. Что же он любит? гранит на наших утрамбованных костях лежащий? державу? Русскому ненавидеть впору, а он любит». — «Я тоже люблю, однако русский». — «Ну, это потом разберутся, русский вы или нет. Готовы ваши сапожки, сейчас заверну. Сейчас заплатите или потом мукой рассчитаетесь?» Когда старик из комнаты вышел, Гумилёв подошел к комоду, где аккуратненько были разложены книжечки, открыл ученическую тетрадь, к великому удивлению прочел там текст накануне полученного анонимного «письма счастья и всеобщего благоденствия», выведенный знакомым старательным почерком: «Утренняя звезда, источник милости, силы, ветра…». — «Это что ж такое? — спросил он вошедшего старика. — Да неужто это вы мне прислали?» — «Не полагается, господин Гумилёв, по чужим комодам шарить». — «Зачем вы это мне прислали?» — «Там было написано: переписать и разослать». — «Да вы сами понимаете, к кому эта молитва?» — «Некогда мне с вами разговаривать. Деньги сейчас отдайте, ждать муки мне несподручно. В деревню поеду. Мое нижайшее, граждане». С чем Гумилёв с Ивановым ушли. А через год под грохот кронштадтских пушек встретил Жоржик Иванов знакомого, который рассказал — в засаду попал, на Шпалерной сидел, хорошо, выпустили, жив остался, к одному сапожнику в Лавру ходил за спиртом, чудный спирт, эстонский, недорого старик продавал, решил еще прикупить, а там засада. «Это не к Илье ли Назарычу?» — «К нему». — «В другой раз и я с вами пойду, он такой занятный, потолковать бы с ним еще