Покровские ворота — страница 23 из 74

Под руководством Моничковского – вперед!

Текст, как видите, был не изысканным, а стилизация – вполне откровенной. Но Моничковский был ошарашен.

– Кто же сочинил эту песню? – допытывался он то и дело.

– Этого мы никогда не узнаем, – я озабоченно морщил лоб. – Народ сложил. Это фольклор.

– Но все-таки… Кто-то же был первый…

Я задумчиво разводил руками.

– Неизвестно, как рождается песня. У одного из души вырвется слово, другой подхватит, добавит свое, третий родит целую строчку. Мало-помалу, и все запели.

– Да… удивительное дело, – он был польщен и обескуражен. – «Под руководством…» – это все-таки лишнее.

– Народ знает, что лишнее, а что нет, – сказал я металлическим голосом.

– Лишнее, – вздохнул Моничковский. Но на следующий день попросил: – Вы мне эти слова напишите.

Я спросил с интересом:

– Какие слова?

– Из… этой… – произнес он краснея.

– «Моничковский агитаторов ведет»?

– Ну да, – проговорил он чуть слышно.

– С удовольствием, – я достал ручку

Пока я писал, он задавал мне вопросы:

– А что это значит: «лев московский»?

– Думаю, здесь двойной смысл. С одной стороны, в вас есть что-то львиное, ну а с другой – это ваше имя.

– А где вы слышали эту песню?

– В первый раз я услышал ее в агитпункте, – сказал я, нажимая на слово «первый», – все агитаторы ее пели.

– А потом?

– Потом и на улицах слышал.

– Быть не может!

– Представьте себе.

– И Якович слышал?

– Наверняка. А нет – так услышит, – тут в моем голосе прозвучало не то злорадство, не то угроза.

Моничковский не смог скрыть удовольствия. Внезапно облачко набежало на его разрумянившееся лицо.

– Он еще скажет, что я сам сочинил.

– С него станется, – кивнул я меланхолично. – Он ведь всех мерит на свой аршин.

– Не вышло б из этого неприятностей, – Моничковский невольно покосился на портрет вождя на стене. – Этот Якович – большой интриган.

– Ничего, – сказал я, – там разберутся.

Но Моничковский был неспокоен. Похоже, что в добрых глазах вождя, неспешно раскуривавшего трубку, ему вдруг померещилось странное, неопределенное выражение. Моничковский догадывался, что вождь при своей отцовской мягкой улыбке не больно жалует новых кумиров. Но – господи, как слаб человек! – вопреки рассудку ему было приятно.

Сколь это ни парадоксально звучит, но в день выборов я встал позже обычного – накануне я несколько задержался в родном Кадашевском переулке. Так или иначе, в начале девятого я появился на агитпункте.

– Ну, это из рук вон, – сказал Моничковский.

Я так и чувствовал, что вы что-нибудь выкинете. Еще позже вы не могли прийти?

– Мог, – признался я сокрушенно. – К утру сморило. Всю ночь глаз не сомкнул.

– А что с вами было?

– Сам не знаю. Просто издергался, так я думаю. Ведь решается судьба кандидата.

Такая забота об Оплеухове, видимо, тронула Моничковского.

– Будем надеяться, все пройдет хорошо. Но, конечно, расслабляться не надо.

– За своих избирателей я отвечаю, – сказал я со свойственной мне нескромностью. – Они все отдадут голоса Облепихину.

Я как в воду глядел – уже в одиннадцать все строение номер два выполнило гражданский долг. Прошествовало семейство Прокловых, томный творческий работник Борискин под руку со своей массажисткой. Затем Маркушевичи, все до единого – родители с дочкой и оба штангиста. Пришла старуха Перова, молчаливая, строгая, в черной шубейке, в черном платке. Я почтительно с ней поздоровался, и она вдруг ответила смутной улыбкой, смысла которой я не смог уловить. Пришла Карская-Брендис со своим Брендисом – пришли все, как я и предсказывал.

За что и получил поощрение. Дама с тиком, выпускавшая в этот день бюллетень, посвятила мне четверостишие. Отпечатанное на машинке, оно было вывешено на стене:

«Знать, недаром он гордился, – Юный Ромин потрудился. Все пришли – отцы и матери, – Все тринадцать избирателей».

Не берусь сказать, употребила ли поэтесса эту авангардистскую рифму от неумения, или она прозревала, что будущее за ассонансом, но, как видите, рифма мне запомнилась.

– До свидания, – сказал Маркушевич, – я надеюсь, что наше знакомство ни в коем случае не прервется. Жду вас за шахматной доской.

Я пожал ему руку и прошел в буфет. У стойки толпились избиратели. Массажистка поила своего супруга лимонадом непонятного цвета. Борискин отхлебывал его из стакана, заедая дольками мандарина. Из репродуктора гремела мелодия. Удивительное совпадение! Та самая, из боксерского фильма. Я огляделся – Моничковского не было.

Он позвонил мне на следующий вечер.

– Поздравляю вас, Константин, – сказал он торжественно и сообщил, что Облепихин избран подавляющим большинством голосов – кандидатуру его поддержали девяносто девять процентов с десятыми от общего числа избирателей. Безоговорочная победа. Поистине блестящий успех.

– Оплеухов, должно быть, и не знает, чем он обязан вам, – сказал я с чувством.

– Неважно, – проговорил Моничковский, – мы работаем не для награды. Как некоторые…

Я сразу смекнул, что он имеет в виду Яковича.

– Бог им судья, – сказал я небрежно. – Вы с исключительным мастерством провели избирательную кампанию.

– Как умеем, – сказал Моничковский с достоинством. – А теперь слушайте: завтра вечером наденьте свой парадный костюм и к восьми приходите на агитпункт. Вас ждет сюрприз, какой – не скажу.

Костюм у меня был один на все случаи, зато я надел синий с искоркой галстук, поэтому вид у меня был праздничный. Моничковский, сияющий, в черной тройке, многозначительно пожал мне руку.

Скоро сюрприз перестал быть тайной – я был отмечен Почетной грамотой. Правда, все без изъятия получили такую же, но я сказал Моничковскому, что сконфужен, что никак не ждал такого признания.

– Ну, ну, – рассмеялся Моничковский, – откуда вдруг подобная скромность?

Но тут же вполне серьезно добавил, что, хотя он не баловал меня похвалами, которые мне могли повредить, он рад сказать, что в моем лице он видит способного молодого работника с еще не раскрытыми до конца возможностями. Он даже дал понять, что надеется, что, пусть не сразу, пусть постепенно, он вырастит из меня себе смену и когда-нибудь, когда он поймет, что ему становится все труднее совмещать общественную деятельность с работой над научной статьей о постановке политпросвещения в батумском профсоюзном движении, он сможет честно сказать товарищам, что есть человек, готовый принять созданный им агитколлектив. Я ответил с плохо скрытым волнением, что то место, которое он занимает, не может занять никто на свете. И хотя мне ясно, как важно народу, чтобы он наконец закончил статью, я уверен, что многие-многие годы он будет возглавлять агитаторов, тем более что теперь его имя увековечено в народной песне и неотделимо от агитпункта.

– Ну, это лишнее, – сказал он смущенно, но чувствовалось, что он растроган.

Много лет прошумело и унялось, и теперь, вспоминая ту давнюю зиму, я вижу, как все вокруг было зыбко, – вот уж истинно, под богом ходили, – как качательна была эта жизнь, весьма своеобразное действо, по жанру близкое к театру абсурда. В репертуаре этого театра меня ожидало немало пьес, и роли в них выпали самые разные, порой достаточно трудные роли.

Но тогда, в те первые дни в столице, все казалось и легче и проще, и так была хороша Москва с дальним звоном замиравших трамваев, снежным вихрем над переулками, когда я возвращался в ночные часы, чувствуя каждой своею жилочкой, как я молод, здоров, бессмертен, нет мне сноса, нет и не будет. И юмор был не натужный, не книжный, был он частью моего существа, самой здоровой и прочной частью. Сдается, что не было друга надежней.

С ним вместе, объединив усилия, мы выиграли избирательную кампанию. Жив ли еще мой Облепихин? Моничковского давно уже нет.

1986

Хохловский переулокПовесть

Куда ты несешься, неведомый мотоциклист? И к чему эта сумасшедшая скорость? Так заманчиво, черт возьми, в летний вечер пройтись по сегодняшней Москве. Центр смиряет свою гордыню, вчерашние окраины и шире, и выше, а порой и эффектней. Но и Арбат постоит за себя, а Тверская, недавняя улица Горького, полна былой притягательной силы. На ступенях Центрального Телеграфа стоят пламенные юноши южного разлива, – это гости Москвы поджидают подружек. Иные и сами теперь москвичи, их можно узнать по хозяйскому взгляду. Толпа течет, люди шествуют, не торопясь, хотят продлить минуты свидания с городом. Вдруг отступают дневные заботы, фонари многообещающе вспыхивают, в их колдовском лукавом свете гость приобщается к столице, в нем рождается чувство сопричастности.

Мелодия возникает внезапно. И те, кто постарше, оборачиваются, словно услышали чей-то зов. Их и в самом деле окликнуло прошлое, ибо мелодии уже тридцать с хвостиком, она приветствовала их юность.

И время покатилось в обратную сторону. Знаете, как это бывает в кино? Ленту отматывают назад. И рвущиеся к финишу пловчихи, стремительно откатываются к старту, уже стоят на скошенных тумбочках, уже изготовились к прыжку. И так же уходят, растворяются знаки сегодняшнего дня, и мы возвращаемся в Москву почти сорокалетней давности. Точно невидимый оркестр восседает на парковой эстраде, точно по взмаху дирижера взлетают полузабытые звуки над головами трубачей. Старая мелодия обретает слова, их выводит хватающий за сердце утесовский баритон: «– Дорогие москвичи, доброй ночи, доброй вам ночи, вспоминайте нас…»

* * *

А были мы молоды, все еще молоды, и шел год пятьдесят шестой…

* * *

Москва, пятидесятые годы…

Они уже скрылись за поворотом,

Они уже стали старыми письмами

И пожелтевшими подшивками.

Но стоит рукой прикрыть глаза,

Вижу еще не снятые рельсы,