Покровские ворота — страница 35 из 74

– Я – орудие? – негодовал Велюров. – Каково?

– Утешьтесь, – утешал его Костик. – Вы, бесспорно, были на высоте. Чуть архаическая манера. Старая школа. Но – ничего. В основном я вами доволен.

– Я – орудие? – Велюров не мог прийти в равновесие.

– Пустяки, – сказал Костик. – Будьте выше. Не раздавить ли нам по стаканчику?

С грустной улыбкой Велюров сказал:

– Вы заметьте, не я это предложил.

Костик с невозмутимым видом мурлыкал хоботовскую полечку:

– Мой отец запрещал, чтоб я польку тан-це-вала.

Велюров солидно поддержал его:

– Вот и мой запрещал, чтоб я польку тан-це-вал.

А невидимый дирижер снова взмахнул своей десницей, и утесовский баритон возник в воздухе:

И когда по домам вы отсюда пойдете,

Как бы к вашим сердцам подобрать мне ключи,

Чтобы песня моя помогла вам в работе,

Дорогие мои москвичи?

Мелодия была чуть слышна.

* * *

Москва… Пятидесятые годы…

Они уже скрылись за поворотом.

Звезды уже на других полуночников

Проливают игольчатый свет.

Где вы теперь, спутники юности?

Вы, бескорыстные подружки?

Молодость, ты была иль почудилась?

Кто ответит, куда ты делась?

Ветер в аллеях Нескучного сада

Заметает твои следы.

…Кто этот человек, стоящий перед домом вблизи Покровских ворот, глядящий на него со странной улыбкой? Боже мой! Неужели Костик? Да и вправе ли мы назвать такого почтенного гражданина Костиком? Его возраст исключает подобную фамильярность. Дома, в котором он жил, больше нет. И все, что в нем было, кипело, пенилось, куда-то ушло, улеглось, унялось.

И Костик – (будем уж по привычке называть его так) – молча уходит из Хохловского переулка, все дальше от Покровских ворот. Он шагает, могучими высотниками нависает над ним другая Москва.

Юная парочка, шелестя что-то свое, – рука в руке, щека к щеке, – проплыла навстречу.

Костик только взглянул им вслед и пошел своею дорогой.

«Дорогие москвичи, доброй ночи!

Доброй вам ночи, вспоминайте нас…»

Помню.

1974–1980

Старая рукописьРоман

1

Мы тронулись – пятнадцать километров от аэропорта, мимо утопавших в дождевых озерах строений, мимо Коксохима, и тут обнаружилось, что либо я плохо помню эти места, либо мало что можно разобрать за стеной дождя.

И это же повторилось, когда мы въехали в город. Я не узнавал улиц и не мог угадать маршрута – какие-то незнакомые скверы, незнакомые памятники. Было много новых домов, а новые дома почти все на один лад, во всех городах одинаковы. Несколько раз за мокрым стеклом мелькнуло что-то знакомое, но я был не уверен, я ни в чем не был уверен в этот час, и больше всего в себе самом.

Новая гостиница была просторной, светлой, но и она напоминала множество новых гостиниц, в которых мне пришлось побывать. К тому же администратор не сразу отыскал мою фамилию среди тех, кому бронировались номера, – обнаружилось, что он неверно ее записал. Меня все раздражало в это утро, и я едва с ним не сцепился – мой смятенный дух искал выхода. Одним словом, я был рад, когда оказался наконец в своем номере и заперся на ключ.

Тут я попытался себя пристыдить: господи, сказал я себе, ведь это то, о чем ты мечтал. Стучит дождь за окном, на столе чистая бумага, и никуда не надо спешить. Вот он, мир благословенный, чего же тебе еще…

Странно, но дождь всегда сопоставлялся в моем сознании не с бездомностью, не с сиротством, а вовсе наоборот – с теплом и уютом. Он был тем штрихом в картине установившегося житья-бытья, который подчеркивал прочность и благополучие. Вот он безумствует, поливает землю, а я здесь, под надежной крышей, в приятной недосягаемости. Но сегодня дождь не успокаивал меня, а волновал, на душе было смутно, верно мысль, что у себя на родине я живу в гостинице, действовала на меня беспокояще.

Есть нечто противоестественное в моем решении вести эти записи. Это решение было бы понятным, если б я был писателем или графоманом, что, впрочем, неподалеку. Но нет, я поденщик, я один из тех рядовых армии блокнота (как любит выражаться мой друг Бурский), который, в общем-то, ни на что не претендует. Да и в журналистику я попал случайно: если бы все шло нормально, преподавал бы историю в школе. Редакцию я рассматривал как временное пристанище: не было подходящего места, и чтобы не болтаться в пустом ожидании, я принял предложение старого знакомого моего отца. Вот уже пятнадцать лет я тяну журналистскую лямку, а кто тянет, тот втягивается, это уж всем известно. Я не составил себе заметного имени и лишь совсем недавно, каких-нибудь три года назад, выбил себе «профилирующий участок» (эта формула также принадлежит Бурскому). Теперь меня используют в связи с различными историческими курьезами и изысканиями. Стоит появиться слуху о счастливой находке, как тут же вспоминают обо мне. Сегодня – это обнаруженная и никому еще не известная статья Н., завтра – это пребывание В. в городе А., послезавтра – еще что-нибудь. У археологов и архивистов я – частый гость. Скорее всего, сыграл свою роль тот факт биографии, что я побывал и в заочной аспирантуре исторического факультета, хотя и не защитил диссертации.

Но, в таком случае, откуда эта страсть к писанию, к насилованию бумаги, к вздорной и зряшной работе, которая, разумеется, никогда не увидит света? Может быть, это проявление вечного и, как говорят, обязательно сопутствующего журналистам желания написать книгу? Может быть, и все-таки не думаю. Не могу сказать, что окончательно подавил в себе всякое тщеславие, но я много сделал, чтобы его подавить. Уже давно я понял, что мне не суждено быть ПОЗом. ПОЗы – это тоже изобретение Бурского и, как легко догадаться, представляет собой сокращенное прочтение трех слов – предмет общественной заинтересованности. Да, я никогда не буду ПОЗом и не стремлюсь им быть. Не так уж часто мне случалось встречать стоящего ПОЗа. В большинстве своем ПОЗы – беспрестанно охорашивающиеся люди, много думающие о впечатлении, которое должны произвести, и потому утомительные в общении.

Думаю, эти записки – какая-то неосознанная потребность или, что еще верней, выражение смутной надежды. В самом деле, ведь меня и впрямь не покидает надежда, что, записывая, я пойму нечто важное и необходимое для себя.

Припоминаю, как отец в минуты, когда ему нужно было что-то решить, брал карандаш, бумагу и говорил: «Разберемся».

Меня всегда смешила эта немецкая, как я ее называл, черточка в таком безалаберном и неорганизованном человеке, каким был отец. Впрочем, он рисовал только ровные линии либо мужские профили – дальше этого дело не шло, и вообще ему так и не удалось ни в чем разобраться. Сколько лет прошло, а я так ясно вижу его красивые длинные пальцы с зажатым в них черным карандашом. Он сидит в столовой – так называлась самая большая комната в квартире, – стол накрыт белой скатертью, на пузатом чайнике восседает тряпичная баба, и теплый свет струится из-под желтого абажура.

– Ну что ж, разберемся, – говорит отец.

Странно, но все это было в городе, где я сижу сейчас в гостиничном номере, постоялец, пришелец, чужак, где за окном дождь полощет улицы, которых я не узнаю.

2

Между тем задание, с которым я сюда прибыл, было достаточно любопытным. Много лет назад в наших краях родился историк, написавший несколько занятных книжек. Книжки эти на какое-то время привлекли внимание – кроме информации в них присутствовал и сам автор.

Иной раз ему и ставили в вину, что он слишком выпячивает свои настроения, тогда как история – наука точная и служит определенной цели: дать положенное количество сведений.

Впрочем, прав он или не прав, но забыт он был, казалось, прочно и надежно – это происходит так быстро! Я и сам, хоть он был мне земляком и, в конце концов, коллегой, – даром, что ли, я кончил свой факультет! – я и сам забыл о нем думать.

Причиной тому, наверное, был странный поворот его биографии. Неожиданно он уехал из столицы, где с большим или меньшим успехом трудился, был относительно заметной фигурой, уехал и, как говорят в классической прозе, поселился в провинции.

Заметьте, он не вернулся под родимое небо, откуда некогда выпорхнул в мир, нет. И если бы одна его дальняя родственница не поленилась съездить в далекий город и перевезти на родину его прах и его бумаги, то, верно, от него ничего бы и не осталось. Все к тому и шло.

Однако же общественная память выкидывает иногда странные коленца. Не раз и не два на поверхность всплывали тени, которых, по всем признакам, ничто не могло спасти от забвения. Я частенько задумывался над этой удивительной способностью общества, а сказать поточнее – его потребностью.

В последние годы о моем земляке писали не однажды, некоторые из его работ были переизданы, а тут еще подоспела круглая дата, и редакция решила ее отметить. Это был, бесспорно, благой порыв, но он-то и обнажил, что знаем мы об этом новом ПОЗе до смешного мало. Потому-то мокрой осенью я очутился в родном городе с напутствием шефа, в котором выражалась уверенность, что я, без сомнения, блестяще справлюсь с заданием. Он не ошибается – ведь в этом городе я родился? Нет, не ошибается. Все так.

Я достал записную книжку, нашел телефон и позвонил Нине Константиновне, о которой знал только одно: она приходится какой-то родственницей моему юбиляру – не то внучкой, не то внучатой племянницей. В трубке загудело, и я подумал, что этот гудок один из первых отзвуков местной повседневной жизни. Машина и гостиница были не в счет. Но сейчас мне откликается городская телефонная станция – это живет и дышит город, который стал чужим и уже отгородился от меня своим бытом, своим налаженным хозяйством. Вот я вторгаюсь в этот быт, тревожу зарегистрированного абонента, жителя, имеющего здесь крышу, кубатуру, семью и друзей. Послышался щелчок – трубку сняли.