Да и как было откровенничать с этими людьми, неспособными подняться над прозой жизни. Командированные говорили о своих начальниках, старуха ехала в гости к дочери, и, видимо, волновалась, хорошо ли ее примет зять, судя по отдельным словечкам, она не питала к нему жарких чувств. Господи, думал я, и эти люди едут в Москву!
В соседнем купе ехал человек, обитавший на Полянке. Он возвращался домой, Москва была его домом. Он имел там комнату, в которой был хозяином, площадь, на которой он был прописан, прекрасную, волшебную площадь. Ее следовало бы назвать площадью Счастья, площадью моей Мечты. И этот богочеловек, этот москвич, этот избранник был скучен, как диетический рацион. Он не понимал ни моего обостренного интереса к жизни великого города, ни моей горячности. Москву он носил, как будничное платье. Я спросил об одной нашумевшей постановке – он и не слышал о ней.
Между тем для меня в этой поездке все было полно глубочайшего смысла. И, видимо, поэтому так отчетливо запомнилось все, что ей сопутствовало: и толстый проводник, и пластинки, которые крутил поездной радиоузел, и медленные прогулки на перронах. Сколько станций пролетело мимо и сколько сочувствия рождали во мне люди, остававшиеся на их старых платформах! Особенно запала в мою голову одна чета.
Было это в Донбассе. Начинался великолепный закат. Круглое, отполированное солнце величественно, с необыкновенным достоинством вплывало в землю. Поезд только-только отвалил от махонькой станции и медленно запыхтел, словно нехотя продолжая путь. Коричневая, почти лишенная растительности почва, вся в бурых трещинах, бежала за вагонами. Тут-то я и увидел этих людей. Высокий, худой, белоголовый старик, весь в черном, несмотря на жаркий день, и рядом маленькая, почти игрушечная старушка, накрытая черной шалью. Они стояли у переезда и, помню, поразили меня, почти неспособного тогда замечать что-либо, кроме собственной особы, той напряженностью, смешанной с непонятной мне болью, с какой вглядывались в мелькавшие мимо них вагоны. И смутная тревога кольнула меня, неприятная, странная, раздражавшая прежде всего своей непонятностью. Не то предчувствие, не то прозрение, не то напоминание. Поезд повернул, я увидел паровоз и первые вагоны, впереди вилась дорога, длинная, как жизнь, которая меня ожидала. Через два часа я уже снова был тем веселым молодым бревном, каким вошел в свое купе. Однако, как выяснилось впоследствии, я не забыл тех стариков.
Я точно знал час и минуту, когда мы прибываем в Москву, и все же она явилась внезапно. Уже летели электрички, в которых навстречу нам ехали москвичи, жившие на дачах или в пригородных районах, уже было понятно, что столица рядом, и все же покамест как будто бы ничто не говорило о ее близости. Тот же темный вечерний лес, тот же темный простор, то же темное небо. Я ждал, ждал нетерпеливо, когда же наконец мелькнет эта почти мистическая грань, за которой возникает желанная планета. И ожидание было вознаграждено.
Сколько раз после того вечера я возвращался в Москву и сам удивлялся, что в душе моей неизменно рождалось пусть слабое, робкое, но все же подобие того волнения, той странной лихорадки, что трясла меня тогда. И сильна же она оказалась, если по сей день я не вполне от нее излечился.
Сначала вся эта темная, сырая, пахнущая влажной землей и влажной листвой тьма начала неуловимо меняться. Тот же простор, тот же забубённый ветер, и вместе с тем что-то вдруг изменилось. Я не сразу понял, что стало светлей.
Это далекое, пробившееся, словно с другой звезды, свечение какое-то время не изменялось – не слабело, но и не становилось ярче. Оно было предвестием, не больше того. Но уже было ясно, что всевластие природы – леса, ветра, полей, маленьких, едва угадываемых в душистой мгле озер, – всевластие это на исходе. И все же я вздрогнул, когда вдруг, точно рожденное взмахом одного рубильника, в мои воспарившие глаза хлынуло золотое электрическое зарево.
И тогда железнодорожные пути стали размножаться с фантастической быстротой, и мимо проносились вагоны, вагоны, вагоны. Вагоны-ветераны, вагоны на отдыхе, зашедшие в тупик.
Проносились здания – невысокие, длинные, с множеством окон или вовсе без них, какие-то пристанционные коробки неизвестного назначения, где-то уже видны были огоньки трамваев и автобусов, потом справа и слева обозначились освещенные вечерние дома, и мы влетели, въехали, вкатились в Москву и остановились у гулкого мокрого перрона – только что прошел дождь и вокзальные молочные фонари мерцали в лужицах.
Ах, какой шум стоял вокруг, какие глупые возгласы – глупые от радости, очевидно, – смех и поцелуи, поцелуи и смех. И тут-то на миг я растерялся, как это бывало со мной всегда перед вторжением в чужую жизнь, но отступать было поздно, и, подхватив свой чемоданчик, я бросился в тоннель и пробился сквозь носильщиков, сквозь прибывших и встречавших и вышел на привокзальную площадь, тоже мокрую и гулкую, как перрон. И на миг остановился, прежде чем снова спуститься под землю, в ненасытное чрево метрополитена.
Так началась моя московская жизнь, и мне порой становится удивительно, как это я приспособился к ее великой неутомимости. Странное дело, я физически устаю, когда пытаюсь восстановить в памяти всю эту длинную череду дней, все их зигзаги и повороты, а ведь каждый день был большой сковородой, на которой поджаривали мою грешную душу, мое представление о мире, мое здоровье, мое самолюбие, и все эти дни, один за другим, мне надо было пройти, и я их, так или иначе, прошел, и кажется даже, что думать о них труднее, чем их пережить. Впрочем, я не раз сталкивался с этим странным устройством нашей психики. Видимо, в этом и заключается секрет, почему люди действия выигрывают больше, чем мыслители. У вторых просто сил не остается для жизни, так их опустошают их глубокие, достойные всяческого уважения раздумья.
Спустя три или три с половиной года я женился. Мне хочется быть беспристрастным, я понимаю, что это невозможно, и все же я вряд ли грешу против истины, если говорю, что в браке моем не было прекрасной неизбежности. Безусловно, я был влюблен, но я и раньше бывал влюблен, а уж в первые годы я был ослеплен, но крайней мере, десятком москвичек. Я даже не всегда знал, кому отдать предпочтение – каждая имела свои достоинства, и в конце концов есть ли большее достоинство, чем быть женщиной! Я был в том счастливом возрасте, когда избирательное начало еще дремлет. Впрочем, одна из моих соблазнительниц с народным именем Алевтина была и в самом деле красавицей.
Но если, приступая к покорению столицы, я и не думал о браке, то потом, когда мой пыл поубавился и во взгляде значительно меньше стало победоносности, мысль о семейном очаге уже не вызывала во мне ужаса. Выяснилось, что мне потребовались тылы, где мне помогали бы зализывать первые раны, словом, образовался некий душевный вакуум, который надо было заполнить. Тут-то и появилась Лена.
После не раз я думал над тем, что наши избранницы знают, когда им надо появиться. Повторюсь, я хочу быть справедливым и мне было бы жаль, если б я был неправильно понят. Лена вполне заслуживала быть отмеченной. У нее был хороший рост, хорошее лицо – длинные ресницы, крупный рот. Глаза были невелики, но в них прыгали бесенята, а кроме того, в лице ее была приятная скуластость, которая всегда оказывала на меня воздействие. К тому же она была неглупа, пусть я не слышал от нее неожиданных оригинальных суждений, но в сметливости ей никак нельзя было отказать.
И все же полюбил я ее уже после того, как женился. А женился потому, что был в ту пору растерян, смущен, и мне показалось, что ответственность за другого человека вернет мне уверенность.
Дело в том, что именно тогда я всерьез задумался, такое ли ослепительное будущее меня ждет, как мне казалось, и так ли я безукоризненно исполнен природой, чтоб на это будущее претендовать.
Несколько неудач – в редакции, в дружбе, в отношениях с женщиной, – и возникла та размягченность души, когда словно тянет зарегистрироваться в районном отделе записи актов гражданского состояния.
Лена трудилась с десяти до шести в каком-то ведомственном издательстве. Налицо была общность интересов, хотя Лена сразу же мне сообщила, что работа ее мало удовлетворяет и она рассматривает свое издательство как некий перевалочный пункт. Не думаю, что точно так же она рассматривала меня, хотя в конечном счете так оно и вышло. Прошли годы, мне хочется ее понять и даже вызвать какое-то сочувствие в своей душе к этому суетному существу, нервному, активному и одновременно безвольному.
Мне думается, что в сочетании этих качеств и надо искать объяснение всем ее поступкам. Я хочу взглянуть на нее со стороны и проникнуться участием к девице, которая искала своего счастья и каждый раз его не находила. Я хочу взглянуть со стороны на себя и понять, что то состояние разброда и неуверенности, в котором я жил, никак не могло импонировать моей юной жене. В самом деле, я плохо подходил к роли принца и на северного викинга я тоже не был похож. Лена могла одобрять, но ободрять она не умела. Да и ребенка она родила скорее по неосторожности, чем из потребности материнства. Вот ей и оставалось устраивать разные игры. То она играла в хорошую жену, то – в образцовую мать, то – в хозяйку дома, но и то, и другое, и третье ей быстро приедалось. Я почти сразу почувствовал опасность, по натуре Лена не была лживой, и когда появился третий человек, она плохо и нехотя это скрывала. Тут бы мне следовало побороться за нее, но во мне, разумеется, взыграла этакая испанская гордость, как-никак я был южным растением. Чем-то я даже подстегнул развитие событий. Третий получал назначение в другой конец страны, он звал ее с собой.
Я не отговаривал ее, я только просил оставить Сережу у меня, я долго внушал ей, что на новых, необжитых местах мальчику будет худо. И тут я с изумлением увидел, что она позволила себя убедить. Наверное, она решила не искушать еще раз судьбу и не испытывать прочность чувств своего возлюбленного. Как я понял, он был большим ревнивцем и вряд ли полюбил бы ребенка, который каждый день напоминал ему о предшественнике.