Покровские ворота — страница 40 из 74

Но когда Лена уехала, я быстро ощутил, какие корни она пустила в моей душе. Можно было сколько угодно ругать ее про себя шлюхой, стрекозой, дурной матерью – легче от этого не становилось. Можно было сколько угодно вызывать в себе презрение, боль не проходила, делалась только устойчивей и глубже. Очень скоро боль эта стала частью моего существа. Помню один вечер спустя полгода после отъезда моей жены. Было лето, окна были раскрыты. Сергей уже спал, а я сидел за столом, обдумывая очередное задание. Что-то упрямо мешало мне сосредоточиться, и я не сразу сообразил, что мешала музыка, гремевшая почти из каждого окна. Следовало закрыть свое, но на дворе было так тепло, так упоительно, что об этом нельзя было и помыслить, да и сынок мой привык к свежему воздуху. И я бессмысленно сидел над бумагой, а мелодии рушились на меня, и все они были о женщинах, об их волосах и ресницах, их руках, их губах, обо всем таинственном и непознаваемом, что от них исходит, и пустота в моей душе стала саднящей – я невольно застонал.

6

Почему я вспомнил про свой отъезд, стоя перед сквериком, разбитым на месте Олиного дома? Сам не знаю. Какая-то связь существовала, но, право же, сотни подробностей были необязательны.

В ту ночь я спал плохо, где-то внизу гулко урчало море, но дело было не в нем, просто я совсем расклеился. Утром я встал с несвежей головой.

Я поплескался в ванной, побрился не очень тщательно, у меня никогда не хватало терпения, и спустился вниз за своими сосисками. Чернявой официантки не было: должно быть, сегодня она работала вечером, и завтрак показался мне совсем скучным. Напротив меня сидел полный мужчина с огромными глазами. Он пил кефир и после каждого глотка громко вздыхал, можно было подумать, что он не завтракает, а прощается с иллюзиями. Я расплатился, поднялся в номер, оделся и медленно вышел на улицу. Я шел не спеша, может быть, рассчитывая встретить старых знакомых, но этого не произошло, тогда я вышел к морю и уставился на темно-серую воду. Было ветрено, волна курчавилась, вокруг было пустынно и неприветливо, не то что в летние дни, когда здесь кипела жизнь.

У киоска справочного бюро я остановился. Я написал имя Оли, ее фамилию, с некоторым усилием вспомнил отчество и не без усмешки проставил год рождения – свой собственный год.

Девица в окошке захлопотала, а потом сожалеюще вздохнула – нет, она ничем не может помочь. Я поблагодарил и зашагал прочь, я предвидел этот результат. Оля могла покинуть этот город, ничего радостного он, в конце концов, ей не принес. Оля могла выйти замуж и взять фамилию супруга, наконец, ведь мы ни от чего не застрахованы… впрочем, я тут же себя оборвал.

Нина Константиновна, родственница моего будущего героя, жила в старом доме, в нагорной части города. В будущем этот дом наверняка будет снесен и на его месте разобьют сквер. Очевидно, бедный историк так и останется без мемориальной доски, даже если мое волшебное перо его должным образом увековечит. По обшарпанной лестнице я поднялся на второй этаж и позвонил. Мне открыла женщина в черном платье с белым кружевным платком на плечах. У нее были блестящие черные волосы, разделенные прямым пробором и собранные сзади в пучок. Что-то северное, почти якутское, было в ее белом продолговатом лице, в длинных узких глазах под изогнутыми бровями. Скулы ее чуть выдавались – это я отметил первым делом, а когда она улыбнулась легкой слабой улыбкой, на миг блеснули большие белые зубы. Она протянула мне бледную руку, я ощутил в своей ладони мягкие пальцы, и тут же они точно растаяли, так быстро она их убрала.

Из прохладной передней я проследовал за ней в полукруглую комнату, плохо освещенную одним-единственным окном, тесно заставленную старой мебелью – старой кушеткой, старым креслом в продранной коже, старым столом. В углу стояло странное древнее сооружение – причудливый гибрид бюро и секретера, впрочем, я не великий знаток. К этой комнате прилегала смежная – крохотная спальня, я увидел кусок кровати и тускло мерцавшее зеркало.

– Так вы хотите писать об Иване Мартыновиче? – спросила она, усадив меня за стол под низко висевшим абажуром. Голос у нее был глуховатый, и я почему-то решил, что она курит, хотя пепельницы не было видно. Я сказал фразу, свидетельствовавшую о моем уважении к покойному.

– Чем я могу быть вам полезной? – поинтересовалась она.

Я объяснил, что об Иване Мартыновиче мы знаем не так уж много, и поэтому все, что она найдет нужным сообщить, будет неоценимой помощью. Разве не характерно, что я, уроженец сих мест, знаю о нем так мало.

Она замолчала. Потом негромко сказала:

– В этом нет ничего удивительного. Его работы, как вы знаете, не переиздавались. Может быть, оттого, что из Москвы он переехал в Ц. Там он жил довольно замкнуто. Он много работал и говорил, что время его единственная ценность.

Выяснилось, что Нина Константиновна была дочерью его младшей сестры.

– Он был действительно интересный человек, – сказала она. – Ни на кого не похожий. Знаете, обычно легко предугадать слова и поступки людей, с которыми вы много общаетесь, но предвидеть, что сделает или что скажет Иван Мартынович, было почти невозможно.

– Вы хорошо его помните? – спросил я, чуть удивившись, – Нине Константиновне едва ли было больше тридцати двух.

Теперь удивилась она.

– В сентябре исполнилось лишь пять лет со дня его смерти. Разве вы не знаете?

– Пять лет? – спросил я ошеломленно. – То есть как пять лет?

Она внимательно на меня посмотрела. Должно быть, у меня был весьма глупый вид. Я почувствовал, что краснею.

– Извините, – сказал я. – Я очень хорошо знаю, когда он родился. Приближается круглая дата, и, как я уже говорил, мы собираемся ее отметить. Но я плохо понял, когда он умер. Произошла странная аберрация – мне казалось, это случилось по крайней мере четверть века назад.

Она молча смотрела на меня. Мне казалось, что она меня презирает.

– Вот что, – сказал я. – Покамест я не буду спрашивать вас ни о чем. Начнем с того, чем я предполагал кончить. Дайте мне работы Ивана Мартыновича. И, может быть, рукописи, если они у вас остались.

Нина Константиновна ответила не сразу. Похоже, что она меня изучала.

– Я догадываюсь, что произвел на вас не лучшее впечатление, – сказал я не без усилия. – В газете иногда приходится начинать не очень подготовленным. Что-то узнаешь на ходу. Могу вам обещать, что я попытаюсь овладеть материалом. Разумеется, насколько это будет в моих силах.

– В архиве Ивана Мартыновича немало любопытного, это бесспорно, – сказала Нина Константиновна. – Время от времени я пытаюсь его кое-как систематизировать, но это совсем не простое дело. Я ведь и сама узнала его ближе всего за год до его кончины. Хорошо, к завтрашнему дню я подготовлю для вас несколько папок. А книги я дам вам сегодня с собой.

И она снова оглядела меня своими якутскими глазами.

Мы еще поговорили немного, теперь я тщательно обходил имя Ивана Мартыновича и больше интересовался его племянницей. Впрочем, узнать мне удалось очень мало. Нина Константиновна как-то умело пропускала мои тонкие наводящие вопросы. Они словно обтекали ее, не задевая. Я понимал, что она живет одна, но так и не разобрался, кто она – вдова, разведенная жена или старая дева. Впрочем, последнее определение к ней никак не шло, даже если ее личная судьба не сложилась. Я не мог не признать, что она весьма привлекательная дама. Надо заметить, что помимо ее глаз с их едва уловимой пленительной косиной большое впечатление производило некое сочетание хрупкости и замкнутости. Поначалу кажется, что эти два понятия вообще несопоставимы, и все же я не мог сказать точнее. Замкнутость говорила о том, что Нина Константиновна живет своей, одной ей ведомой жизнью и жизнь эта достаточно полна, чтоб ею не тяготиться, а в хрупкости было что-то щемяще осеннее, вызывавшее невольное сострадание. Очень может быть, что, узнай она о моих ощущениях, она изумилась бы или даже обиделась; я понимал, что Нина Константиновна не та женщина, которая любит, чтоб ее жалели, но что делать – именно так я чувствовал в тот день. Из нашей беседы я узнал, что она была инспектором местного управления культуры по музыкальным учреждениям, и тут же представил себе, как она сидит со своим грустным лицом на экзаменах здешних вундеркиндов из училища имени Чайковского или как с тем же грустным лицом читает заявление заведующего учебной частью о недостойном поведении директора.

Потом, сердясь на себя, я подумал, что пора избавиться от глупой привычки награждать людей собственными настроениями. Очень может быть, ей доставляют радость эти экзамены, на которых долговязые девицы под страстными взорами матерей играют сонаты и сонатины. Очень может быть, ее волнует и будоражит борьба за власть, бурлящая в музыкальном училище, и ей нравится добираться до истины в ворохе взаимных обвинений.

Но, как я ни призывал себя к порядку, первое впечатление было сильней, и когда я смотрел на Нину Константиновну, мне почему-то сразу вспомнилось: женщин по статистике на несколько миллионов больше, чем мужчин.

Увы, я почти был уверен, что она как раз из тех женщин, на которых мужчин не должно было хватить, несмотря на ее завлекательные северные очи. Эти изящество и деликатность были обречены.

Сразу можно было понять, что Нину Константиновну не устроил бы ни симпатяга сослуживец, ни самостоятельный холостяк, созревший на пятом десятке для брака, ни даже физик с аквалангом.

А что ей было нужно, бедной женщине, кто на свете мог знать? Да и знала ли это она сама?

И когда мы в махонькой передней стояли и прощались и я вновь коснулся ее почти невесомых пальцев, я подумал, что ей, верно, так и суждено зябко поводить плечами и кутаться в свой белый платок здесь, в этом старом полутемном гнезде, где когда-то, должно быть, жил человек, похороненный мною давным-давно.

7

Возвращаясь домой, я все думал, что весьма эффектно сел в лужу. Но, черт возьми, кто мог знать, что Иван Мартынович был жив, если он не подавал никаких признаков жизни! Просто непорядочно с его стороны. И все равно я легко мог представить, как повеселился бы Бурский, узнай он про мой успех. Бурскому только попадись на язык. Сохрани меня боже. Когда я впервые увидел Бурского, я нипочем бы не подумал, что он станет мне другом. Не очень-то он мне понравился, по правде сказать. Вп