Покровские ворота — страница 50 из 74

– Многие считали, что он не вполне нормален, – сказала Нина Константиновна, будто угадав мои мысли, – но ведь это наиболее легкое объяснение. Все, что не похоже на нас, – противоестественно. В своих собственных действиях мы редко видим отклонение от нормы.

С этим наблюдением я не мог не согласиться. Нашей снисходительности хватает лишь на то, чтобы с горестной улыбкой развести руками и печально вздохнуть: ничего не поделаешь, голубчик, если все говорят тебе, что ты пьян, ступай проспись.

– Нет, – сказала после маленькой паузы Нина Константиновна, – нет, – и она качнула головой, точно я ей возражал, – он никого не учил. В сущности, он много лет беседовал с самим собой, и это стало его потребностью, действительной потребностью. Я не знаю, чем вызван его интерес к странным биографиям, о которых вы говорите, мысль иногда движется очень причудливо, но сам он был не слабый человек.

Тут она заметила сомнение на моем лице.

– Жить так, как он жил, не каждый сможет.

Это была правда. Я и сам не слишком стремился оставаться наедине с моими мыслями. Я уже испытал на себе, что случается, когда даешь им слишком большую волю. Недавняя бессонница, не первая и, как я понимал, не последняя. С мыслями надо обращаться осторожно. Язык может довести до Киева, а уж куда заведет тебя мысль – одному богу известно. И уж, во всяком случае, не с моими мозгами заниматься этой опасной игрой. Иммануил Кант, должно быть, не зря сотворил из себя некий механизм, потрясавший своею точностью, – когда он выходил на прогулку, жители города Кенигсберга проверяли часы, – ему требовалась какая-то узда, какое-то подобие неизменности, постоянные величины для того, чтобы как-то еще ощущать под ногами почву и чувствовать себя сопричастным реальной жизни. Конечно – я должен был это признать, – Иван Мартынович был не слабым человеком.

– Не знаю я, как мне о нем писать, – пробурчал я угрюмо.

Это была капитуляция, неожиданно вырвавшийся вопль, мое достоинство столичного журналиста было посрамлено.

Нина Константиновна на миг задумалась, потом встала.

– Подождите секундочку, – сказала она и ушла в спаленку.

Я подошел к окну. Мой город был верен себе – асфальт плавился под веселым солнышком, люди едва передвигались, те из них, кому надо было тащиться в гору по этим почти отвесным улочкам, вызывали чувство жалости.

Нина Константиновна вернулась с объемистым пакетом в руках.

– Вот, – сказала она, – возьмите.

Я оживился.

– А что это? Его мемуары?

– Скажем, рукопись, – ответила она сухо. – Иван Мартынович никому ее не показывал. Не следовало давать ее вам, но, возможно, она в чем-то вам поможет.

Я преисполнился к ней благодарности и поцеловал ее бескостные пальцы.

– Спасибо, – произнес я с чувством, – вы ангел.

Она покраснела, точно ей было шестнадцать. Впрочем, шестнадцатилетние краснеют не так уж часто. Приверженность к стереотипам заставляет нас порой забывать о новых реалиях.

Я поймал себя на том, что Нина Константиновна нравится мне все больше. Надо контролировать себя, подумал я, что-то уж очень много привлекательного обнаруживаю я в этом якутском лице, в этих тихо мерцающих глазах, в этом прямом проборе, разделяющем ее черные волосы. Надо контролировать себя, друг мой Костик. Я знал себя достаточно хорошо, я не мог похвастаться благоразумием. И я уже начинал побаиваться, что больше чем нужно смотрю на ее белые скулы, на которых так легко выступает румянец. Эти скулы, всегда игравшие роковую роль в моем житье-бытье, были опасны. Я вызвал в памяти образ Оли, и некоторая уверенность ко мне вернулась. Мне было приятно думать, что завтра она позвонит.

Мы вышли на улицу. Я предложил Нине Константиновне проводить ее, и мы зашагали по раскаленной мостовой. Город показывал себя во всем блеске. Хоть мы и шли по тенистой стороне, жара была почти нестерпима. Но именно это и понизило мою температуру. Я уже мог смотреть на свою спутницу как на доброго товарища. Товарища по испытанию. Волей судьбы мы оказались в пустыне и влачим свои изнуренные тела сквозь пески. Я отказался от мысли взять Нину Константиновну под руку – в такую жару это было бы ей вряд ли приятно.

Постепенно мы спустились из нагорной части к центру – стало полегче, уже совсем близко сияло море, оно дышало целительным ветерком.

– Смотрите, – сказала Нина Константиновна, – свадьба!

Оказывается, мы проходили мимо дворца бракосочетаний. Моя родина также обзавелась подобным заведением. Это был двухэтажный особняк, некогда принадлежавший какому-нибудь негоцианту, отечественному бизнесмену средней руки. Его привели в подобающий вид, подкрасили, радиофицировали, и теперь здесь с приличествующей торжественностью соединяли юные сердца. Здесь подавали шампанское, надевали кольца на персты, а из рупоров неслась эпиталама Гименею. После пожелания успехов в труде и личной жизни новобрачные уступали место другим врачующимся, а сами выходили на улицу, где их поджидали шоферы-калымщики со сладкими зовущими очами.

Вот и сейчас на тротуаре появилась пара – она в белом платье, с кружевной пеной на белых локонах, тоненькая, с уморительно выпученными глазами, и он, в черном костюме, при галстуке, широкоплечий, коротко-подстриженный, с напряженной улыбкой на красном лице, открывавшей три металлических зуба в самом центре рта, лихой парнюга, слесарь или монтажник.

Я хотел высказать удивление, с чего это они решили сочетаться в такую жару, но потом вспомнил, что день был определен довольно давно, а потом в изнурительно долгий для них срок они проверяли свое молодое чувство. Кроме того, я и сам играл свадьбу в жаркий летний день и не находил в этом ничего смешного.

К юной паре подбежал юноша в белой сорочке, он щелкнул фотоаппаратом, а потом начал их о чем-то быстро-быстро спрашивать – в руке его появился блокнот.

Нина Константиновна повернулась ко мне.

– Ваш коллега?

– Видимо, так, – согласился я.

Юноша наклонился к жениху и что-то спросил у него. Жених хохотнул, блеснув металлическими зубами.

– Интересно, что он у него узнает? – спросила Нина Константиновна.

Я пожал плечами.

– Наверно, есть ли у него хобби.

Она засмеялась.

Между тем я не шутил или почти не шутил. Наверняка начинающий репортер обратился к сереброзубому молодожену с этим вопросом. Какой же юный газетчик откажет себе в этом удовольствии? Тут и некоторая живость и дань социологии, шутка пополам с научностью.

Надо сказать, что в этом внезапном и пылком увлечении социологией, переживаемом нашей планетой, мне всегда чудилось нечто болезненное. Человечество хочет составить свой анамнез или поставить себе диагноз. Покамест оно чувствовало себя сносно (впрочем, была ли такая пора?) или хотя бы пребывало в неведении о своем положении, оно не стремилось так расщепить свою духовную или антидуховную жизнь на составные части, не стремилось так исследовать или понять каждый свой жест. Впрочем, что удивительного? Когда шагаешь в невесомость, начинаешь прислушиваться к своим шагам.

Наконец молодой, потея и отдуваясь, подхватил молодую под руку, преданные друзья заспешили за ними, шофер-браконьер распахнул дверцу, и они отбыли навстречу своим волшебным далям. Мы же зашагали своей дорогой.

– Вот и моя контора, – сказала Нина Константиновна.

Только сейчас я сообразил, что уже минут пять иду рядом с ней, не говоря ни слова.

– До свидания, – сказала она. – Вы чем-то озабочены?

Я отшутился, и мы простились. Она скрылась за темной гулкой дверью, а я двинулся дальше. Красный свет на перекрестке преградил мне путь. Я стоял на клейком, вязком асфальте, утирая платком руки и лоб. Рядом со мной, терпеливо дожидаясь зеленого света, пыхтел пожилой служака. Я оглядел его. Ему было примерно пятьдесят – пятьдесят два года. Он был седоват, плохо выбрит, у него было мягкое озабоченное лицо. За всей его повадкой мгновенно угадывались средний достаток, чадолюбие и скромная половая жизнь. Я испытал непонятный прилив нежности к этому старому канцеляристу. Нина Константиновна была права. Я был озабочен. Меня вывели из моего шаткого равновесия жених с красным лицом и его пучеглазая пичужка.

Разумеется, я начал с сочувствия. Со спасительного и укрепляющего собственный дух участия к счастливым людям. Я прекрасно понимал, что свое белое платье невеста снимет не позднее, чем нынче вечером, что еще через несколько дней эпиталама Гименея отзвучит, точно ее и не было вовсе, – пойдет совсем иная музыка. Я видел молодую уставшей и озабоченной, то за стиркой, то за мойкой, то за кухонной плитой, видел ее уже окруженной детьми, потихоньку вянущей и гаснущей, с потрескавшейся кожей на губах, слышал, как она жалуется сердобольным соседкам на своего верзилу, который, вместо того чтобы помочь ей по дому, полощет свои металлические зубы в ближайшей пивнушке, видел и слышал все это так отчетливо ясно, будто сижу в кино и смотрю на экран. И все-таки сочувствия не рождалось. Уж слишком молоды и влюблены были эти двое. И краснолицый парень, который, верно, еще год назад божился, что скорее даст дуба, чем позволит себя окрутить, и сама девушка так восторженно-изумленно лупились друг на друга и так откровенно считали минуты, когда кончится вся эта канитель и им дадут остаться наедине, что им можно было только завидовать. Что будет, то будет, и как это будет, ведомо только нечистой силе, а покамест счастье было у них в руках, и, во всяком случае, им предстоял столько раз осмеянный, но от того не менее сладкий медовый месяц.

Сам я этого месяца не знал. Моя связь с будущей женой длилась больше года. Мы встречались урывками – то у меня, то у нее, то у общих знакомых, каждый раз в нашем распоряжении было не больше двух-трех часов, мы познали друг друга, но не успели сродниться, и к дню свадьбы мы были малознакомыми людьми, для которых друг в друге уже все было знакомо. Наши тела не представляли для нас никакой тайны, ничего не скрывали, ничего не сулили, они давно перестали быть территориями, которые нужно было исходить и освоить, зато душевная наша жизнь была и для нее и для меня книгой за семью печатями, и впоследствии я не раз удивлялся: как, в сущности, плохо понимали мы друг друга!