Покровские ворота — страница 51 из 74

И от самой свадьбы осталось странное и смутное воспоминание. Какие-то натянутые шутки, неестественное оживление, и сама Лена, не находящая себе места. Секунды не могла она посидеть спокойно, и я часто вспоминал, как она металась из угла в угол с застывшей на губах улыбкой, с ненужными словами, порой весьма патетическими, к чему она обычно не была склонна. Как это всегда бывает, за столом оказался человек, почти случайно попавший на это торжественное событие, – Лена не обошла и его. Раскрасневшаяся, взволнованная, она долго и сбивчиво уверяла случайного гостя в своей глубокой симпатии, чем привела его в немалое смущение. И добро бы в этом сквозило желание ободрить малознакомого человека. В словах ее, в жестах, в громком смехе была все та же непонятная нервная суетливость, подсознательная боязнь паузы, и это понимал я, и наши друзья, и даже этот случайный гость.

Потом она исчезла в ванной, и ее подруга сказала мне, что ей плохо. Я поспешил туда и застал ее смятую, заплаканную, с жалкой бессмысленной улыбкой на губах.

– Что с тобой? – спросил я, целуя ее руки. – Тебе худо?

Она посмотрела на меня, слезы катились из ее глаз. Я не знал, что нужно делать, должно быть, у меня было очень глупое и растерянное лицо, потому что она неожиданно улыбнулась.

– Чепуха, – сказала она, – очень жарко. И эти цветы… У меня дико разболелась голова.

Она обхватила мою голову руками и вдруг начала целовать так исступленно, так жарко, как не целовала в часы свиданий.

– Ничего… – шептала она чуть слышно, – ничего… чепуха… пройдет…

Много лет, когда я вспоминал этот день, я так и не мог понять этот внезапный порыв, эту поразившую меня стихию нежности. Теперь, кажется, я понял. А тогда я был просто растроган и удивлен и истолковал эту горячность в самом выгодном для себя смысле. И слезы ее я тоже объяснил естественным волнением перед новой жизнью.

– Иди к гостям, – сказала Лена. – Неудобно.

Она уже стояла перед зеркалом и пудрилась. Спустя минуту она вошла в комнату все с той же механической улыбкой на губах, и в ответ ей запорхали такие же улыбки и пустые, ничем не наполненные слова – жалобы на погоду, на духоту и прочие обстоятельства. И снова установилось это неестественное оживление, и опять мы что-то представляли, и – боже мой! – как мы привыкаем к нашему повседневному актерству, сколько не своих слов, не своих движений, сколько проверенных приспособлений для того, чтобы не выдать истинное свое состояние. Не может быть, чтобы эти усилия не быть собой, эти общие слова, поведение, приличествующее обстановке, весь этот набор неписаных правил, защитных фраз и фразочек, – не может быть, чтобы все это сходило нам с рук. Ничто не проходит даром, и, должно быть, под конец жизни мы уже не знаем, что в нас свое, а что приобретенное, где маска, а где душа.

Но, видимо, я уже начал стареть, потому что, вспомнив тот далекий душный день, я пожалел Лену, прежде чем пожалел себя, что я обычно делал охотно. И тогда я подумал, что жалость, быть может, и есть та тропинка, которая способна вывести на путь к утраченному естеству. Злым ведь я от рождения не был, злости мне как раз всегда не хватало, и с детства я слышал, что нужно быть более зубастым молодцом.

Я пообедал в ресторане при гостинице и поднялся к себе в номер. Долгое время я просидел у окна, бессмысленно наблюдая за соседним тротуаром. Постепенно стемнело, и город начал обретать обманчиво таинственные очертания. Снизу из ресторана доносилась музыка. Была суббота, и наиболее бесшабашные прожигатели жизни уже собрались за столиками в предчувствии кутежа. Вечер был теплым, как день, запах моря влетал сквозь распахнутое окно в мою темную каюту. Я зажег ночник, лег в постель и начал читать рукопись Ивана Мартыновича.

12

«Приблизительно к сорока пяти годам стало очевидно, что жизнь удалась. Он был крепок, относительно здоров, обладал достаточно привлекательной внешностью, а его лекции пользовались популярностью и в учебном заведении, в котором он преподавал, и тогда, когда он выступал с ними в различных просветительных учреждениях. Эти лекции, собственно говоря, и сделали ему имя. Надо признать, его речь была заряжена энергией (экспрессией, как говорил один его приятель), она была напориста, активна, одновременно доверительна и потому не оставляла аудиторию равнодушной. По-видимому, у него был счастливый дар – интимное отношение к своему предмету. Люди, отделенные годами, поколениями, столетиями, неизменно выглядели его близкими знакомыми, то однодумцами, то оппонентами; казалось, он поддерживал с ними тесные личные связи, и это сообщало его словам особую, странно тревожившую слушателей ноту. Согласимся, что историком он был по призванию, и, право, это соответствовало действительности, – еще мальчишкой, пятиклассником, он знал, что история станет его делом.

Окружающие сулили ему профессуру, иной раз нетерпеливое общественное мнение даже опережало события; сперва он сердился, поправлял собеседников, потом смирился, махнул рукой и уже отзывался, когда его величали профессором.

Не правда ли, очень лестный портрет? И хватит ли автору этих строк необходимой объективности? Похоже, что он заинтересованное лицо и относится к своему герою с нескрываемой симпатией. Опасное пристрастие, оно делает пишущего уязвимым и не вызывает к нему доверия.

Но подождите. В нашу задачу не входит ни возвысить, ни принизить этого человека. Да и зачем? Эти страницы не опыт характеристики, не счет, не кассация. Изложим некую судьбу, хотя бы часть ее, наиболее сложную и трудную часть, – вы убедитесь, что завидовать нечему, зато есть повод порассуждать.

При желании нашего историка можно оценить не очень-то высоко. Причем все сказанное выше никак не будет этому препятствовать. При желании можно увидеть любующегося собой златоуста, скорей оратора, чем ученого, фигуру, возможно, занятную, но поверхностную, слишком любящую похвалы, чтобы обречь себя на многолетнее подвижничество истинного исследователя. Причем эти жестокие слова имели бы под собой даже некоторое основание. А почему бы нет? Тот, кто хлебнул успеха, редко остается к нему безразличен, прелесть безвестности открывается лишь с годами и не всем, а сорок пять – это ведь в сущности зенит жизни, молодость, набравшая силу. Таким образом, опасность определенного самоупоения могла бы серьезно ему угрожать, если бы не некоторые свойства его душевного строя.

Дело в том, что в существе своем это был человек застенчивый, как это ни странно, не очень в себе уверенный и, пожалуй, меланхоличный.

Наш герой знал эти свои качества и очень долго старался их преодолеть. Он полагал, что в них проявляется известная неполноценность: то, что эти черты могут иметь совсем иную стоимость, очень долго не приходило ему в голову.

Так или иначе, скрывал он их более или менее успешно, и в этом ему помогали надежные образцы. Каждый из нас примеривает на себя понравившиеся ему одежды, хорошо, коли они хоть как-то нам по плечу, подогнать их под свой размер – трудное дело, и те, кому это удается, люди упорные, заслуживающие похвалы. Возникает вопрос: какую роль играл в его повседневности слабый пол, тем более что наш друг был холост? Не то чтобы он был убежденным противником брака, наоборот, он частенько говаривал, что, несмотря на все несовершенство этого института, человечество ничего лучшего не придумало, но его собственный эксперимент окончился неудачно. Впрочем, не настолько, чтобы его травмировать. Ранний студенческий союз, быстро себя изживший и, по счастливому стечению обстоятельств, не слишком затянувшийся. Обстоятельства очень помогли обоим, ибо и он и она были люди мирные и боявшиеся друг друга обидеть. Им повезло, все прошло безболезненно и принесло обоим чувство облегчения.

Его приятели полагали, что он недолго погуляет на воле, но сначала он пропустил срок, углубился в свою диссертацию, первые успехи подстегнули, вызвали вкус к новым лаврам, а там он привык к своему положению и начал находить в нем преимущества. Чем большее внимание он привлекал, тем больше появлялось вокруг охотниц его приручить, а это создавало приятные иллюзии – женщины входят в систему общественного признания, и популярный мужчина воспринимает их как законные трофеи, как знаки отличия за труды.

Он был влюбчив (впрочем, умеренно) и даже культивировал в себе эту способность – можно сказать, поощрял разумом сердечную склонность, ибо был убежден, что с нею теснейшим образом связаны творческие возможности, и чем больше спорилась его работа, тем больше утверждался он в верности этого взгляда. Так обстояли дела, когда пришел тот самый денек, который запомнился ему надолго.

Была странная утомительная погода, в небе стояло солнце, а под ногами чавкало и хлюпало, ветер пробирал, а меж тем тянуло опустить воротник и расстегнуть шубу; опостылела зима, сугробы вдоль тротуаров, рваные, в темных потеках, давно уже утратившие свое белое величие, надоели лужи, островки наледи, сырость и грязь, хотелось сухих улиц, тепла, которому можно довериться, хотелось пройтись в легком пиджачке, в легкой обуви, с непокрытой головой, без опаски, целыми ломтями глотая прохладный воздух.

Был четверг, у него была назначена встреча со студентами заочного отделения, которым подошел последний срок разделаться с долгами, и это обстоятельство также не веселило души. Общение с заочниками, как правило, давалось ему с трудом, он всегда подозревал их в глубоком безразличии к существу дела и даже в неприкрытом утилитаризме – для чего-то понадобился диплом, а когда ему приводили совсем иные примеры, только отмахивался: бывает всякое.

Вместе с тем, будучи человеком деликатным, он боялся обнаружить это свое отношение и потому становился неестественным, что его всегда раздражало. На этот раз ему предстояло принять зачеты у четырех. Первые трое не заняли у него слишком много времени. Это были люди средних лет, отягощенные заботами и удрученные слабеющей памятью – особенно их допекали даты. Как всегда, он был несколько либеральней обычного, хотя и со своими студентами был не очень-то строг, суров он бывал только с любимчиками. Одаренные натуры вызывали у него подчеркнутую требовательность. Заочники быстро получили свои зачеты и весьма довольные удалились.