Покровские ворота — страница 56 из 74

додневными и мы совершаем серьезный просчет, торопясь превратить их в будни. Что делать, ошибки почти непременно сопутствуют всему истинному, поди разберись в этом кажущемся противоречии.

В один прекрасный день она появилась принаряженная, улыбающаяся, не таящая некоторой торжественности. Наконец-то выяснилось с ее работой. Все сложилось наилучшим образом, об этом можно было только мечтать: предложили место в весьма престижном учреждении, место не слишком значительное, но, как принято говорить в таких случаях, с перспективой.

– Видишь, – сказала она, – я тебе говорила: все будет как надо.

Он задумался, еще не понимая, как он относится к этому событию.

– Ты что – не рад? – спросила она, глядя на него тем изучающим взором, от которого он всегда внутренне ежился.

– Не знаю, – признался он честно. – Это довольно далеко от того, чем я занимаюсь. Вообще говоря, я бы очень хотел, чтобы ты еще поучилась.

Она улыбнулась, но тут же лицо ее приняло серьезное выражение.

– Учиться я буду, – сказала она медленно, как бы размышляя вслух, – но я пойду учиться оттуда.

– Ну что же, поздравляю тебя, – сказал он кротко.

Встречи стали еще реже, у нее появились новые занятия, новые обязанности, вокруг были новые люди. Необходимо было войти в курс дела.

Появились заботы и у него. Не поставили на защиту диссертацию его ученика, молодого человека, которого он ценил, вдруг, уже на последнем этапе, возникли сложности и с собственной книгой. Ему подсказал редактор издательства – тактично, но достаточно четко, что созерцатели, вроде Алексея Кутузова, должны потесниться и дать больше места людям действия. Пришлось понервничать, пока все утряслось и пришло к полюбовному согласию.

Он поделился с нею своими переживаниями, но она пожала плечами – все ведь кончилось хорошо, пусть даже не совсем, так, как ему бы хотелось. Нормальная жизнь, появляются трудности, их надо преодолевать.

– Тебе слишком легко все давалось, – сказала она.

Наедине с собой он не мог не признать правоты ее слов. И в самом деле, в его прозрачной судьбе не было ни драматических событий, ни, тем более, потрясений – в конце концов, все идет хорошо.

Но на этой своей итоговой формуле он споткнулся – так ли уж хорошо? Отчего ж тогда ему неймется? И это вечное недовольство, обращенное внутрь себя? Быть может, он слишком концентрируется на своей особе? Но разве жизнь всякого чувствующего и мыслящего человека не есть эксперимент над самим собой? Быть может, вся его беда, что он робкий экспериментатор, заведомо ставящий себе ограничительные пределы? Чего он страшится? Последствий собственной мысли? Неожиданных перемен? Неужели он из тех зависимых натур, которым для революционного шага необходима экстремальная ситуация? Неужели он вовсе не способен выбрать при богатстве возможностей и втайне предпочел бы оказаться в тупике? Но как быть в таком случае с тонкой папочкой?

И тут он снова подумал о городе Ц. Об этом городе он всегда – сначала подсознательно, а потом с готовностью – вспоминал в свои невеселые часы. Но прежде невеселые часы приходили к нему сравнительно редко, теперь же тихие улицы города Ц. возникали перед нашим другом достаточно регулярно. Вначале он по привычке насмешничал – у каждого, говорил он себе, должен быть свой город Ц., эта последняя линия обороны. Он говорил себе, что идеализирует скучный городок, где ему было хорошо лишь потому, что он провел там всего несколько дней и на редкость плодотворно поработал в архивах. Да и было это в безоблачную пору цветения, когда все спорилось и ладилось и его магнетическая привлекательность была особенно сильна. Что же удивительного было в том, что горожане не устояли, растрогались сами, растрогали его? На проводах произносили теплые речи, и он сам, поддавшись общему настроению, сказал, что, в сущности, был бы счастлив постоянно жить в Ц., среди столь милых людей, так преданных науке. Не правда ли, воздух Ц. располагает к сосредоточенности и истинно глубокой вспашке?

Говорил он искренне, но это были несколько традиционные всхлипы столичной штучки, умилившейся тишине и неторопливому ритму. В глубине души он и сам это сознавал.

Но вспомнить город Ц. было приятно, на праздники он всегда получал оттуда поздравительные открытки, и среди многих иллюзий, сопровождавших его по жизни, родилась еще одна, безобидная, но довольно устойчивая: есть место, где его ценят и ждут. Теперь ему все чаще думалось, что, может быть, мысль о Ц. была не так уж наивна, как знать…

Между тем книга его вышла в свет, он держал ее в руках и перелистывал со смутным чувством: долго мечтал он об этой минуте, верилось, что она будет неподдельно праздничной, но оживление его было несколько искусственным, заданным – то ли он перегорел, то ли за длительное ожидание в чем-то неуловимо изменился.

Так или иначе, событие решено было отметить, и в первый раз она открыто хозяйничала за столом.

Все приходит не вовремя, замечал он про себя, к нему – эта книга, к ней – признание ее роли. Явись все в свой срок, – как бы радовались они этим дарам судьбы! Его авторское самолюбие было бы удовлетворено, а уж она и вовсе считала бы, что схватила бога за бороду. Как она смотрела тогда на него – в упор, не мигая, как на оживший памятник.

Все же за столом было довольно весело. Он сказал прочувствованное слово и, как это часто с ним бывало, увлекся, растрогался, благодарил редактора книги за терпение. Редактор поднялся с ответным тостом, он сказал, что и автор был терпелив.

– Хотя я и попил из него кровушки, – он рассмеялся, – в этом доме меня не считают вурдалаком. Конечно, творцу дорого все, но Микеланджело отсекал лишнее. Гёте учил зачеркивать. Удел автора – приносить жертвы.

– А вы обладаете этой способностью? – спросил кто-то из гостей шутливо.

– Не знаю, – ответил редактор добродушно. – Но ведь я и не автор. Каждому – свое.

С ним согласились. Каждому свое. Вот что следует помнить. А мы часто об этом забываем. Очень мы мудрим. Он теперь частенько повторял эти слова, впервые услышанные от нее. Очень мы мудрим. Давно бы ему так посадить ее за этот стол; сколько времени она была его скрытой жизнью, глупые условности, чего он боялся?

Он следил за ней, стараясь это не обнаружить, она вела себя уверенно и независимо, он подумал, что все это она приобрела здесь, с ним, поистине миф о Галатее вечен. И это ее он стеснялся, не знал, как отнесутся к ней вот эти люди, смешно, нелепо! Они смотрят на нее не без удовольствия, а кое-кто с легкой завистью, она молода, и что-то в ней есть, что задевает, тревожит, это бесспорно. Не укрылось от него и то, что они проявили интерес к месту ее новой работы, – редактор предложил ей обменяться телефонами.

К одиннадцати часам гости стали расходиться, вот и закончился торжественный вечер. Он вспомнил, как однажды фантазировал ей про сборище у одного исторического лица, в тихом переулке, перед домом с мемориальной доской – удачный был экспромт и как живо вылился из одной строки в выцветшем дневнике! Пройдут годы, и если кто-нибудь докопается до сегодняшнего скромного банкета, сумеет ли он его воссоздать? Уж, верно, никому не придет в голову, как смутно было на душе у хозяина в день его торжества.

Она ушла вместе со всеми, он отнес это к ее деликатности и подумал, что сегодня сей хороший тон был необязателен. Но прошли полчаса, час, стало ясно, что она не придет. Он лег, досадуя на нее, чувствуя себя обманутым. Тянуло поделиться впечатлениями, поговорить о книге, о гостях, о ней, о них – многое собралось и пропадало, оставалось несказанным, необговоренным, да и этой ночью, как никогда, не хотелось остаться одному.

На следующий день она позвонила и извинилась – очень устала, едва стояла на ногах, не терпелось лечь спать. Он сказал, что все понимает, именно поэтому не стоило долго добираться до бабкиного жилья. Ну, возразила она, коли она бы осталась, то было бы не до сна; пришла ли женщина убрать со стола, навести порядок? Да, пришла, об этом тревожиться ей не надо. Ну, будь здоров, я еще тебе позвоню.

Однако на несколько дней она исчезла и за эти дни ему о многом пришлось поразмыслить. Да и во все последующие тоже. Та зима была для него трудным временем. Книга не вызвала значительного резонанса, впрочем, он это уже предвидел. Какие ожидания посещали его, когда он ее задумывал, как весело он подступал, как радовался первым страницам – куда все девалось, странное дело!

Его не бранили, скорее похваливали, но хвалили не так и не те: эти нежеланные ласки усиливали его мрачность. Снова потеряно дорогое время, а тонкая папка лежит под спудом. Годы идут стремительно, каждая новая весна наступает мгновенно, скоро пятьдесят, будет юбилей, будут говорить речи. Однажды ночью, когда сон решительно не шел, он представил себе все возможное празднословие и едва не застонал. Форточка была распахнута, он мерз под легким одеялом, но невыносимой была даже мысль встать и закрыть ее. Как мог сжался, подобрал ноги, пытаясь вдохнуть в себя тепло.

И внезапно так ясно почувствовал свою затерянность на этой планете, все одиночество этого комочка под далеким холодным небом.

“Так это я? – подумалось с острой ужалившей болью. – Это беззащитное, детское в своей беспомощной позе и вместе с тем уже вовсе немолодое, совсем немолодое, – это и есть я? И это во мне эта вечная боль, это воображение, странные думы, мгновенные наития – вся эта тайная, непостижимая, никому больше не понятная жизнь?”

Эта мысль наполнила его невыразимым ужасом – никогда еще с такой отчетливостью не чувствовал он своей смертности.

Бог ты мой, еще несколько лет, и ничего не останется от этого жалкого ребенка, – пыль и песок. И как спасти весь этот мир, который еще живет, еще трепещет? С помощью карандаша?

Еще одна иллюзия. Слова плоски и одномерны. Сказанные вслух, они еще в редких случаях могут тронуть, но самые горькие из них становятся благополучными, едва перейдут на бумагу: ведь у них то преимущество, что они переживут того, кто их написал, – как тут не явиться самодовольству?