У пригородных касс я стал в очередь. Впереди, сзади, слева и справа меня окружали потные разгоряченные тела. Почти вечность прошла, пока я пробился к злой изнемогавшей кассирше, которая выбила мне два билета в Косачи туда и обратно.
Косачи были тем заповедником природы, куда одуревшие от бензина и камня горожане изредка убегали спасаться. Что же касается молодых людей, к которым и я некогда принадлежал, для них песочный пляж Косачей был сущей находкой. Здесь они терпеливо нагуливали тот шоколадный цвет кожи, который был их главным козырем в отношениях с лучшей половиной города.
Я вышел из очереди основательно потрепанный, сжимая в одной руке билеты на вход в рай, в другой – газету с резервными трусиками. Оля стояла неподалеку и смотрела на меня с состраданием.
– Ужас, что делается, – сказала она, – дай свой пакет, я положу его в сумку.
Я так устал, что только кивнул ей. Мы побежали – электричка готовилась отойти. В вагоне мы стояли, тесно прижатые друг к другу, точно так же, как в те далекие воскресенья, когда ездили с ней в Косачи. Помню, тогда ощущение ее близости было одной из главных радостей этих поездок. Однако сегодня было слишком жарко, и я и она, оба мы мечтали лишь об одном – поскорее добраться до места и выйти из этой душегубки, в которую на каждой остановке набивалось все больше и больше тел. А может быть, и не в одной жаре было дело.
Всему приходит конец, пришел конец и нашей дороге. Мы вылезли из вагона, тут же к асфальту подступил песок, мы сняли туфли и зашагали босиком – бедняги антеи спешили набраться новых силенок.
Пляж сиял, лучился и кипел жизненной силой. Больше всего здесь было молодых, и поэтому выпирающие животы, свисающие бедра как-то терялись и не портили общей картины. Все было как полагается. Музыка из транзисторов, мяч в воздухе, смех, вскрики и взвизги.
Пляж казался ожившими кадрами, любимыми снимками фотокорреспондентов – всегда желанными на обложке тонкого журнала, а порою и на нашей пресноватой полосе – мужчина в трусиках и женщина в трусиках и лифчике. Впрочем, здесь допускались варианты: только мужчины в трусиках, только женщины в купальниках, наконец, много мужчин и женщин вместе. Со страниц отечественных и заграничных изданий на меня постоянно бросались длинные босые ноги, крепкие ляжки, голые руки, лица, застывшие в улыбке. Они атаковали, завлекали, убеждали, что жизнь прекрасна. В наш век нагота осталась, кажется, единственной связью с природой, а кроме того, здесь еще была игра в сексуальность – вызывающая в чужеземных журналах и робкая – в наших. Впрочем, в нашей печати то не был призыв к разгулу, обнаженное тело символизировало радость жизни, молодость, здоровье, силу и прочие такие же достойные вещи. В нашей газете любили эти снимки. Пляж придавал им благопристойность и законность, он-то и переводил голое тело из ведомства греха и секса в отдел санитарии и гигиены.
Оля была в желтом купальнике с черными горошинами, разбросанными в продуманном беспорядке, в руке ее была розовая резиновая шапочка. Я взглянул на нее – фигура гимнастки претерпела немалые изменения. Но тело осталось крепким и сильным, и в нем открылась новая, хотя совсем иная привлекательность. Ее маленькие ступни, которые всегда меня умиляли, чуть загрубели, и предательские косточки появились около обоих больших пальцев. Но все равно – это была Оля, и во мне на миг вспыхнула утешительная мысль, что, может быть, мы не так уж меняемся.
Оля поймала мой взгляд и покраснела.
– Ну что? Я стала толстая тетка? – спросила она.
– Нет, – сказал я, – ты мне нравишься.
Мы легли рядом на синий плед, предусмотрительно захваченный Олей, и по крайней мере четверть часа не разжимали губ. Мысль о нашей неизменности улетучилась так же быстро, как появилась, и я с элегической грустью посматривал на молодых людей, суетившихся слева и справа.
Уже не в первый раз я ощутил в себе то щемящее чувство, которое охватывает стареющего человека в этом мире коричневых и розовых тел. Мне подумалось, что на пляжах и стадионах беспощадная смена поколений обнажается в полном смысле этого слова. Я ловил себя на том, что завидую, как легко достижима для них радость. Непритязательная шутка, непритязательный мотив, очарование быстрых прикосновений, благожелательность двух великих стихий – воды и солнца, – в самом деле, много ли им нужно для счастья?
В сущности, жизнь складывается из маленьких банальностей, и мы более всего человечны, когда забываем их стесняться.
– О чем ты думаешь? – спросила Оля.
– О вас, женщины, – сказал я, и это было правдой. Мысль моя блуждала, хоть и на очень узком пятачке, и я вновь думал об этих странных созданиях, на пляже их было не так уж мало, и большинство из них, не имевших Олиной спортивной закваски, уже с трудом скрывали свое увядание. С какой-то истовостью подставляли они солнцу свои осенние тела.
«Господи боже, – подумал я, – как они цепляются за этот загар, прямо как за последнюю соломинку».
Впрочем, удивляться было нечему. Очевидно, загар еще дает какую-то иллюзию свежести. И, помня об этом, они самоотверженно коптили свои тонкие ноги, шеи в морщинах, слабые комнатные руки, они верят, что солнце загримирует их в бронзовый молодой цвет и что-то великодушно скроет. Это наивное язычество меня умиляло.
– Пойдем? – спросила Оля.
Я встал, и мы, осторожно обходя распростершиеся тела, приблизились к морю. У берега было мелко, и несколько метров мы прошли по воде аки по суху, потом волна подступила к коленям, потом от нее потемнели мои плавки, и вот уже только наши головы оставались на поверхности. Мы проплыли немного, сначала каждый сам по себе, а потом, точно по команде, подплыли друг к другу, и я прижал ее к груди.
– Теплая вода, правда? – спросила она.
– Прекрасная вода, – кивнул я в ответ, – у меня такое ощущение, будто я лежу в объятиях нашей редколлегии и она покрывает меня поцелуями.
Оля коротко рассмеялась.
– Это что – предел счастья?
Вместо ответа я стал целовать ее мокрые щеки и губы.
– Костик, – сказала она, – веди себя хорошо. Мы с тобой старички.
Но сама она, верно, уже почувствовала ответное волнение и несколько раз поцеловала меня в грудь.
– Парадиз, – вздохнул я, – рай, да и только.
Мы замолчали. Спасительная ирония покинула меня, а Оля никогда не прибегала к этой палочке-выручалочке.
Медленно переводя дыхание, мы выбрались на берег и растянулись на Олином синем пледе.
Я положил Оле голову на плечо и забылся в полудреме. Шум моря и шум голосов слился в один усыпляющий гул, мягкая Олина ладонь бархатно водила по моей щеке, я сладко умирал, я был здесь и не здесь.
– Сколько ты не был в Косачах? – спросила Оля.
– Не спрашивай, – пробормотал я, – сто лет я тут не был.
– Сто лет – это что, – рассудительно сказала Оля, – по-моему, ты лет двадцать тут не был.
Она была права. Астрономические числа не имеют цены, убивают простые и, на первый взгляд, скромные цифры.
Я оперся на локоть, дремота прошла, я смотрел на Олю, от недавней умиротворенности не осталось и следа.
– Я все думаю эти дни, – сказал я негромко, – зачем я уехал? Откуда эта глупая убежденность, что там хорошо, где нас нет? Какого черта мы связываем удачу, радость с передвижением, с дорогой, с переменой места? Какая-то великая ошибка здесь кроется, и мне отчаянно хочется ее открыть. Я читал на днях одну рукопись…
Тут я замолчал, Оля терпеливо ждала, но когда пауза затянулась, она спросила:
– Чью?
Я все молчал. Я и сам не знал, почему вдруг вспомнил Ивана Мартыновича.
– Рукопись ни при чем, – сказал я наконец, – просто мне кажется, что какая-то нечистая сила мешает нам видеть жизнь такой, какая она есть.
– Почему? – Она пыталась меня понять, но это было не так просто. Я и сам с трудом себя понимал и оттого начинал сердиться.
– Не знаю. Мы много сочиняем. Мы без конца придумываем. То, что есть, никогда не кажется нам достойным рассмотрения. Впрочем, я не это хотел сказать, – мы можем привыкнуть к любой несообразности, но все естественное кажется нам странным. Все, что нормально, мы стремимся изменить.
Я запутался и замолчал. Мысль ускользала от меня…
– Ты знаешь, – сказала Оля, – я собираю твои статьи.
– Зачем? – я был искренне изумлен.
Она пожала плечами и почему-то виновато посмотрела на меня.
– Я их вырезаю и складываю в отдельную папку.
Я поцеловал ее ладонь, мысли мои окончательно смешались.
– Я и сам этого никогда не делал, – сказал я, – кому нужна эта галиматья?
Она промолчала. Я уже понимал, что говорю не то, но какое-то глупое чувство мешало мне остановиться.
– Я надеюсь, ты найдешь им разумное применение, а папку отдай сыну.
– Перестань, – сказала Оля.
Ее бархатные глаза потемнели.
– Прости, – сказал я, – это ведь так… болтовня.
– Все еще обомнется, – сказала она неожиданно и провела рукой по моим волосам, – не чуди.
День завершался, стало прохладней, мы оделись и зашагали на станцию. Появилась электричка, и купальщики бросились на нее с гиком и свистом. С похожей одержимостью штурмовали, должно быть, мешочники теплушки гражданской войны.
Но день в Косачах, верно, прибавил мне сил. Я не только пробил путь себе и Оле, я даже отвоевал нам два местечка на скамье. Мы сели, и теперь уже она положила голову мне на плечо.
– Знаешь, – сказала она под стук колес, – мой Виктор мечтает учиться в Москве.
– Ну что ж, – сказал я, – это естественно.
– Тут дело не в институте, – вздохнула Оля, – он мечтает уехать.
И она замолчала – на этот раз до самого города.
Электричка остановилась. Все ее население торопливо высыпало на платформу и направилось на привокзальную площадь. Мы шли едва ли не последними.
– У тебя плечо не ноет? – спросила Оля.
Я слегка погрешил против истины:
– Нет, мне было только приятно.
На площади мы остановились.
– Ну что, – сказала Оля, – по домам?