Но голос – бог ты мой, тот же голос! Те же высокие нотки, тот же тонкий бубенец. Голос из того немыслимого далека, когда его любили и ждали. Какие-то мутные тени проплыли по стене, и он заморгал, чтобы видеть яснее. В комнате, впрочем, было уже темно. Он порадовался, что не зажег света. Надо было встать, но не было ни сил, ни охоты. И он сидел неподвижно – час, два, три.
– Проклятая душа, – говорил он себе шепотом, – проклятая молодая душа.
Однако вспышки, подобные этой, происходили с ним все реже. Время делало свое дело. Но отрывочные сведения он ловил еще долго, и каждая новая весточка отзывалась в сердце каким-то болезненным тягучим уколом, будто вгоняли в грудь шприц и медлили вытащить его обратно.
Он узнал, что она осуществила свое давнее намерение, ее направили продолжить учебу, и, успешно завершив трехгодичный курс, она вернулась в родные стены, где заняла более высокий пост. Вернулась, однако, ненадолго. Ее ожидали новые ступени и новое восхождение.
Он уже с трудом сочетал ее имя с тем существом, которое встретил в некий весенний день. Имя это мало-помалу начинало жить отдельно от нее и становилось одним из знакомых обозначений общественной жизни.
И когда он узнал, что она вышла замуж за деятеля примерно ее ранга, он испытал меньшее смятение, чем ожидал. Все это происходило в таких звездных высях, что уже не могло иметь к нему никакого отношения.
И все же в тот день он с ней простился, будто прощание не произошло давным-давно.
– Вот и все, – бормотал он, сидя в кресле, – вот и все.
И похоже было, что действительно – все. Нити, связывающие его с ее бесконечно далеким существованием, истончались все больше и обрывались бесшумно. Уже угасла и сладко утешительная мысль о реванше, порой согревавшая его в длинные ночи.
Подобно многим другим в его положении он часто прибегал к помощи этих фантазий. И так как ему с детства внушили уверенность в собственной привлекательности, он то и дело придумывал нехитрые сюжетики на тему о том, как он является ей в неотразимости своего возрожденного обаяния.
При этом он долго упускал из виду, что годы идут на пользу лишь уродливым людям и, наоборот, из красивых творят весьма горькие пародии. В этом смысле он походил на всех, кто смолоду привлекал внимание. Взгляд, брошенный на сегодняшнее зеркало, разумеется, огорчал, но не более чем на миг, отражение забывалось, и можно было вольготно пребывать в мире призраков. Тем более что, в отличие от многих, в этой повседневной войне он оказался довольно устойчив и, пожалуй, с ним еще не произошло необратимых перемен.
И вот эта ободряющая сказочка перестала его посещать – в ней больше не было нужды. Да и к чему, жизни эти никак не могли пересечься, и он был твердо уверен, что больше никогда ее не увидит.
Но однажды в темном зале, куда он пришел посмотреть ленту, о которой тогда много шумели, он увидел ее в кинохронике, предшествовавшей фильму. Показывали какое-то заседание. Поначалу она сидела в президиуме, и лицо ее, нахмуренное, озабоченное, нежданно возникло меж мужских голов, потом ей дали слово, она предстала на трибуне и голосом, который показался ему малознакомым – совсем не прослушивались эти дрожащие высокие нотки, – начала выступление. Потом он увидел аплодирующий зал, и на этом сюжет окончился. Неожиданно для себя он взволновался и затем не очень сосредоточенно смотрел прогремевший фильм. Через день, немного стесняясь себя, он пошел в кинотеатр снова, и напрасно: хронику крутили совсем другую. Эта забавная, словно выхваченная из бульварной литературы встреча со всеми необходимыми атрибутами – провинциальный кинотеатр, бедный клерк и звезда на экране, которую тот знал еще веснушчатой Мегги-Анной, – встреча эта основательно выбила его из колеи, хотя аналогия с истрепанной фабулой была весьма относительна. Разве что только темный зал в далеком от столицы городе соответствовал условиям игры. И сам он не был схож с наивным служакой, и она не походила на кинематографическую диву. Он вновь и вновь вызывал в памяти ее нахмуренное лицо. Что выражает эта озабоченность? Ее действительное состояние, или это принятая, наподобие ее строгого костюма, форма, свидетельствующая, сколь ответственна ноша?
Как, однако, естественно она вписалась в эту картину, как привычно ощущает себя среди таких же озабоченных лиц! Довольна ли она собой, своей жизнью, грузом действительных и воображаемых забот? Хорошо выспросить ее, но это и невозможно, и вряд ли она была бы с ним достаточно откровенна. Впрочем, отчего бы ей быть недовольной? Судя по всему, пространства занято не так уж мало, а разве не этого она хотела?
Как ни странно, но этот случайный промельк на экране сильно подействовал на нашего героя. Казалось, давно отболевшее, отлетевшее, почти забытое вновь ожило и имело определенные последствия. Он начал работать интенсивней, он переворошил старые записи, он попытался привести в определенную систему разрозненные соображения. Тонкая папка была вновь извлечена на свет. История, в которой он так часто готов был разочароваться, вновь явилась ему наукой головокружительной и таинственной, как космософия. Далеко не все еще было доказано, многое предстояло познать, важно было только не отдаваться во власть стереотипам. Каждой эпохе были свойственны свои приливы и отливы, своя подспудная работа, своя игра духовных и политических сил. Каждая предлагала свое понимание неизбежности, и важно было установить, насколько закономерным оно было. Не только творческое развитие, но и события порой отрывались от среды, как отрываются сплошь и рядом слова от выражаемых ими понятий, становясь ничего не значащей оболочкой.
В самом деле, лишь те, кто наделен чутким и памятливым слухом, вспоминают, что, например, иезуит это всего лишь последователь Иисуса. Можно представить, как потряс бы самого Христа тот смысл, которым наполнилось в позднейшие дни это слово. Что же касается нашего историка, он постепенно привык не удивляться несоответствиям, которые, по мере возмужания, обнаруживал на каждом шагу – будь они теологические, политические или национальные. Помнится, юношей он с некоторым недоумением отмечал про себя, что французы, которые традиционно рисовались пылким и легким поэтическим племенем, не дали в конце концов ни одного поэта, который бы встал вровень с Гёте и Шиллером. И наоборот, основательные тяжеловесные немцы десятилетиями не порождали титанов прозы под стать Бальзаку или Стендалю. Надо сказать, что литературные движения вообще казались ему наиболее непоследовательными, так очевидно несли они на себе печать общественных зигзагов. В молодости его всегда поражало появление западников и славянофилов уже после того, как был Пушкин с его народностью и всемирностью, сплавленными в одном и том же человеке. Потом-то он убедился, что синтез чаще всего не итог, а исток.
Быть может, ярче всего несоответствия проявлялись в нравственных характеристиках противоборствовавших сил – преследуемые были неизменно бесстрашней преследователей, как правило пугливых и робких. История ересей, которой он увлекался, его в этом утвердила. Победив, еретики странным образом менялись… С наступлением известной зрелости он стал воспринимать свои удивления как еще одно несоответствие – то была реакция дилетанта, и она шокировала профессионала. Все та же “жажда разумности”, не оставляющая его с детских лет и недопустимая для исследователя! Сдается, он хочет выпрямить процесс, отсюда все его беды.
Очевидно, усмехался он про себя, в сущности, невозможно опровергнуть Зенона – время неопередимо. Однако вот странность! Почему так противостоят эта “жажда разумности” и эта “историческая трезвость”? Кажется, что может быть ближе их друг другу, а вот же – целая жизнь их разделяет. Жажду мы стремимся утолить в молодости, а где трезвость, там зрелость. Но тогда как отнестись к действию? Никто не способен к нему так, как юность.
Он вернулся к своим декабристам, и прежде всего к Никите Муравьеву. С какой страстью пытался решить этот молодой человек вечную проблему насилия и контрнасилия. И кто же оказался прав в историческом споре “беспокойного Никиты” с Пестелем? Все, что он писал по этому поводу ранее, показалось ему приблизительным и неточным.
Прошла еще одна весна, потом другая, третья. Город Ц. давно уже стал привычным, обжитым, почти своим. Устоялся и его уклад – утро, день, вечер. Он возвращался домой к шести-семи, после чего садился за стол, писал он, впрочем, немного, больше раздумывал. Мало кто у него бывал, а он выходил по большим праздникам, если уж трудно было уклониться. Время от времени он посещал концерты, но дома музыку слушал редко. Тосковать по жизни, которую он сменил так круто, почти перестал, порой ему даже казалось, что он живет подобным образом едва ли не от рождения, но стал он замечать за собой и некоторые странности – например, приверженность к определенным маршрутам, боязнь новых знакомств, быстрое утомление от беседы, да и признаки увеличивающейся рассеянности – он называл это “внезапными отключениями”. Эти отключения случались с ним все чаще, и уже с некоторой натяжкой можно было считать их внезапными. В городе Ц. его считали чудаком и, пожалуй, имели на то основания.
И вдруг ему вновь потребовалось сменить установленный ритм. Пришло письмо от одного из бывших коллег, был замыслен сборник памяти их общего учителя, доброго и много знавшего старика, которому вся его генерация была многим обязана. Нужно было продумать структуру сборника, расположение материала, да и самый материал. Было общеизвестно, что он был любимцем, покойник отдал ему много душевных сил и верил в него несокрушимо. В письмах всего не обговоришь, надо бы свидеться, предпринять кое-какие организационные усилия, ей-ей, ему очень стоит приехать, да и малость проветриться не мешает. Слово “проветриться” его корреспондент дважды подчеркнул.
Первым и чисто инстинктивным его желанием было отказаться – такое путешествие могло оказаться всесторонне опасным. Однако он должен был себе сознаться, что подобное действие (или бездействие) выглядело бы недостойным. И не только потому, что дало бы основание упрекнуть его в неблагодарности и забывчивости. Унизительным для него самого было бы проявленное им малодушие. Чего ему остерегаться? Каких соблазнов? Неужели его воля и способность распоряжаться собственной судьбой еще требовали доказательств? Он высвободил недельку и отправился в путь.