Покровские ворота — страница 65 из 74

Разумеется, различия были явственны, позиции вовсе не были схожи и выводы, к которым он был почти готов, носили слишком крайний характер, но в нем рождалось убеждение, что и оттенки, и оговорки, и прочие поиски равнодействующей были бы проявлением трусости.

Все больше предпринимал он усилий, чтобы избавить свои размышления от всего, что их уводило в сторону. Даже ручка стала ему помехой, чернила могли внезапно иссякнуть, карандаш казался надежней. Очень мешали и длинные фразы, теперь хватало нескольких слов, условных значков, одной-двух строчек. Вообще же он склонен был признать, что переоценивал значение слова – так часто оно приобретало самодовлеющее значение и скорее мешало мысли, чем помогало ее выразить. Поэтому он постепенно смирился с тем, что многое некогда начатое так и не будет завершено. Только заветную тонкую папочку открывал он порою с тоской и надеждой.

Что же, оставить след на земле соблазнительно, но кто определит его ценность, меру его необходимости? Уж, верно, не сам его оставивший. Не его дело думать о вечности, ему только надо быть решительней в этом столь долгом эксперименте над человеком, знакомым с младенчества, носящим его имя и фамилию. Необходимо, прежде всего, быть для себя образцовой моделью. Приобретет его личный опыт расширительное значение или останется частным случаем, выяснится в нескором будущем. Разумно. Кажется, наконец его отроческая жажда разумности будет на финише утолена.

День ото дня он становился все молчаливей, слова отвлекали. И были все более одинокими его пустынные вечера.

О ней он почти не вспоминал. Было чуть страшно себе признаться, что он уже ничего не чувствует. Подумалось: люди неблагодарны, не рады и собственному освобождению. В том, очевидно, и состоит грубоватая помощь времени, что оно нас лишает даже той боли, которой мы сами дорожим.

Но с этим – он ясно сознавал, – с этим уж ничего не поделаешь. Были мы горячи, расточительны, и то, что к нам однажды пришло, казалось нам, пришло навеки. А куда оно делось, где та, ушедшая, знает, как говорится, один бог».

15

– Когда вы уезжаете? – спросила Нина Константиновна.

– Послезавтра, – сказал я, – а может быть, еще через день. Дела мои закончены.

Она спрятала рукопись Ивана Мартыновича в свой тайничок.

– Мне было бы приятно знать, что я помогла, – сказала она, слегка покраснев.

– Вы сделали все, что в человеческих силах, – я низко ей поклонился. – Хотя в голове у меня порядочная каша.

Она пожала плечами и чуть отвела в сторону ладонь – вялый, неопределенный жест, из которого, впрочем, можно было заключить, что тут уж она помочь не может. Я и сам это знал, предстояло разобраться в такой мешанине, чужой и своей, что я оробел. Да и стремление к ясности, которым я и мои коллеги привыкли руководствоваться, здесь могло подвести. Я уже постиг, что эта ясность бывает обманчивой, а человек, полагающий, что ею владеет, скорее всего, не богат умом.

– Скажите мне, – спросил я, – как умер Иван Мартынович? Он болел?

Она внимательно на меня посмотрела. Мне показалось, что ей досадно.

– Должно быть, это было нервное истощение, – сказала она, – он почти не спал, держался на одних снотворных, очень ими злоупотреблял.

– Он мучился перед концом?

– Не знаю, – она встала. – Он умер во сне.

Мне надо было уходить и, строго говоря, уходить навсегда. И так уж я занял у нее много времени, больше нельзя было злоупотреблять ее добротой. Но когда я подумал, что сейчас я в последний раз нахожусь в этом полутемном запущенном гнезде, что это и есть наше прощание, мне вдруг стало не по себе.

Странное дело, что все это могло бы значить?! Еще неделю назад я не знал никакой Нины Константиновны, да, и узнав, я всего-навсего не без удовольствия поглядывал на ее северный лик – ничего больше, так откуда взялось это тревожное чувство потери? Я и сердился, и недоумевал – стыд, стыд, я не мальчишка… Тут явилась мудрая мысль, что это попросту сожаление – еще один человек промелькнул в моей жизни, и сейчас он исчезнет, по всей видимости, навеки. Но нет – грусть не лирическая, здесь было иное.

Я боролся с собой – мне хотелось бормотать какие-то темные, путаные слова, гладить ее по голове, утешить ее, хоть она об этом и не просила; понадобилось вспомнить, какой солидный орган мысли меня сюда командировал, чтоб я подавил свое намерение. Я ограничился банальным вопросом:

– Что вы делаете вечером?

Она не очень удивилась. Верно, все было написано на моем лице.

– Я должна быть в филармонии, – сказала она. – Сегодня концерт выпускников нашей консерватории. Я должна там быть по службе.

– А простой смертный может туда попасть? – спросил я.

– Какой же вы простой смертный? – улыбнулась она. – Вы представитель центральной прессы, в ваших руках громы и молнии.

Мы условились, что я буду ждать ее у входа, и мы расстались. Время до начала выпускного концерта прошло у меня в беспорядочных размышлениях. В сущности, я мог бы уехать даже сегодня. Нужно побывать на могиле отца, но ведь до поезда достаточно времени. Мне решительно незачем торчать в городе и слушать новоиспеченных музыкантов. Как всегда, все, что я делал, было глупо и бессмысленно, а между тем я это делал. Я оставался для того, чтобы три часа посидеть с женщиной, которой, должно быть, уже успел надоесть за эти несколько дней.

Меньше всего эта женщина была расположена слушать какие-нибудь пошлости заезжего молодца, а что другое мог я сказать перед тем, как покинуть город, по всей вероятности – навсегда. Мой отъезд неизбежно придавал несерьезность любому произнесенному слову, и я мог лишь окончательно себя уронить.

И чего я хотел от нее, на что рассчитывал? На приключение? Видит бог, не таково было мое настроение, да и вызвав в памяти ее лицо, я понимал, что не в моем возрасте гоняться за призраками.

А что, если мое состояние подсказывает мне эти странные поступки? Может быть, тесное общение с духом полусумасшедшего историка лишило разума меня самого, выбило почву из-под моих ног, и вот, не сознаваясь себе, я ищу опоры? Мне вдруг показалось, что я понял причину.

Но нет, вряд ли здесь помогут однозначные ответы. Разумеется, знакомство со странной личностью Ивана Мартыновича не прошло для меня бесследно, мысли мои путаются, весь опыт куда-то исчез, я, как новичок, боюсь представить себя за письменным столом, но ведь не Нина же Константиновна напишет за меня статью, она и сама, должно быть, мало что понимает в своем родиче. А впрочем, почему я это решил, очень может быть, одна она понимает. Недаром же мне так хочется ее увидеть. Вот, кажется, слава богу, можно и выходить.

У самого порога меня остановил телефонный звонок. Я знал, что это звонит Оля. И знал, что мне нужно взять трубку. Сам не пойму, отчего я этого не сделал. Расстроенный и смущенный, я вышел из номера и запер дверь.

Поджидая Нину Константиновну у филармонии, я разглядывал тех, кто, подобно мне, пришел на выпускной концерт. Бросалось в глаза, что зрители или слушатели, уж и не знаю, как точней их назвать, почти все были знакомы друг с другом. В большинстве это были студенты младших курсов, которым вскорости, через год или два, предстояло вот так же оказаться в центре внимания, были тут папы, мамы и прочая родня – их легко было узнать по их виду, торжественному и нервному одновременно, были молодые люди, державшиеся несколько особняком, – видимо, поклонники юных вокалисток и подружки виолончелистов, и, наконец, принаряженные граждане со строгими лицами, в их пластике ощущалась значительность, наверняка это были педагоги. Все они текли мимо меня в распахнутые двери, а я между тем удивлялся: ни одного знакомого, ни одной знакомой, а сколько новых чаровниц подросло за эти годы, вот они пробегают, нетерпеливые, в лучших платьях, и ожидание пылает в их глазках.

Но я-то знал, чего они ждут, и мне все время было чуть грустно, и это мешало мне ими восхищаться, хотя все они заслуживали восхищения, так они были молоды и возбуждены, так молоды, что и красивыми им не надо было быть, а они еще были красивы – каждая по-своему, и я почему-то представлял себе их родителей, снаряжавших их на сегодняшний вечер, отцы рисовались мне усталыми добряками, а матери – раздраженными, увядшими до срока.

Показалась Нина Константиновна, мы поздоровались, чуть помедлив, я поцеловал ее бескостные пальцы, и она, слегка порозовев, пошла вперед, точно прокладывая мне дорогу.

К ней то и дело обращались, она была хоть и небольшим, а начальством, и маститые педагоги в разговоре с нею придавали своим одухотворенным лицам почтительно-ласковое выражение. Несколько раз она представила меня, не забыв упомянуть о моем служебном положении, я понял, что этим она подчеркивала наши официальные отношения – не кавалер и дама, не мужчина и женщина, просто-напросто инструктор управления культуры демонстрирует столичному корреспонденту местные достижения.

Мы стали у колонны. Мимо нас плыла толпа. Все говорили разом, и десятки голосов сливались в какой-то странный хор.

Я посмотрел на Нину Константиновну. Она улыбнулась.

– Я рад, что пришел, – сказал я ей.

Она кивнула.

– Здесь занятно.

Обрывки фраз, осколки чужих разговоров странным образом меня волновали. То мне хотелось закрыть глаза и медленно покачиваться на этих несмешивающихся струях, потом, точно очнувшись, я впивался взглядом в каждое лицо, словно хотел его запомнить навек, вместе вот с этими двумя молодцами оглядывал девицу в синем, вместе с двумя хохотушками отдавал должное кондиционному мальчику и слушал про невезучую девчонку, которая запорола токкату, и хотел понять, почему молодой музыкант бесповоротно решил идти в эстраду, хотя, быть может, в симфоническом оркестре его ожидало великое будущее. Дай мне волю, и я бы забежал в артистическую и ободрил бы бедного Володьку, который, оказывается, сидит там бледный, еле живой, с красными ушами. Мне хотелось сказать что-нибудь подымающее дух этой полной даме с глупым добрым лицом – легко ли, девочка будет сегодня петь «В храм я вошла смиренно». И зачем это строят залы с плохой акустикой, хотел бы я знать, длинные гулкие залы, нервирующие этого бородача? И что это за Надежда Петровна, которая так прямо и заявила всем на совете, так и отрезала, отрубила, – должно быть, это пожил