ая, величественная дама, высокая, в черном платье, с красивой седой головой. – «Уж простите меня, старуху, – говорит она низким хриплым голосом бывшей меццо-сопрано, – уж простите, но я хитрить не могу…» И без обиняков говорит о неверных методах преподавания уважаемого Льва Ивановича. А еще эту маленькую царевну я бы с удовольствием поставил на место, я бы не гнусавил, как этот длинный балбес, не внушал бы, что надо было прямо сказать, что она не придет, будто она сама не знает, что надо говорить прямо. Но ведь для нее, этой гибкой, надменной стервочки, вся сласть продержать его полчаса на углу и не прийти, вся радость, чтоб он ждал, томился и потом тупо жаловался на судьбу – совсем как я в его годы. Ах, мне бы сейчас идти по кругу рядом с ней, как был бы я небрежен и холоден, как поиграл бы на ее нервах. Нет, мне больше нравится вон та, стриженная под мальчишку, готовая петь в джазе или в каком-нибудь ансамбле, все равно, лишь бы поездить по этой земле, а не выйдет, так, на худой конец, податься в бортпроводницы.
Мы вошли в зал, прошли по проходу и уселись в шестом ряду.
Концерт начался. Поначалу мне было весело наблюдать за молодыми артистами. Они сменяли один другого гобоисты, флейтисты, певцы. Перед каждым выступлением появлялась девица в черном платье и, стараясь придать своему личику официально-отчужденное выражение, объявляла: выступает такой-то, класс педагога такого-то, выступает такая-то, класс педагога такого-то. И каждый раз зал шелестел какими-то неясными перешептываниями.
Выходили юные певицы, я старался прислушиваться к их пению, но оно не очень меня увлекло – слишком они выпевали каждую нотку и слишком безличен был этот вокал. Я совсем было приуныл, когда на сцену вдруг выбежал целый табун парнишек, видимо, первокурсников; они с великим тщанием начали сдвигать в глубину рояль, устанавливать пюпитры, расставлять стулья. Потом вышло еще трое юных здоровяков, эти внесли тяжелый деревянный предмет – возвышение для дирижера. Нина Константиновна шепнула, что сейчас выступит студенческий симфонический оркестр, что там много способных ребят, подающих надежды. Я понимающе кивнул и пожал ее пальцы. Она быстро выдернула их из моей ладони, и я вспомнил, что нахожусь здесь не в качестве спутника и когда Нина Константиновна обращается ко мне, то в этот миг она беседует с нашим корреспондентом.
Первокурсники ушли, и на эстраду вышли скрипачи, альтисты, контрабасисты – струнная группа, дерево и медь. Все они были в своих лучших костюмах. То и дело с некоторым смущением они поглядывали в зал. Было среди них несколько девушек – арфистка в длинном белом платье и три скрипачки в черных костюмах, сильно похожие на суфражисток, какими их рисовали в старых журналах, – такой у них был решительный и неприступный вид.
Как только оркестранты уселись, они начали энергично настраивать инструменты. По счастью, тут на эстраду вышел коренастый мужчина во фраке – это был дирижер, но палочки у него не было, он просто воздел свои длани, строго взглянул на молодых людей и плавным движением включил эту огромную, полную звуков машину.
Слушать музыку – непростое занятие. Недаром на симфонических концертах перед началом появляется лектор и сообщает о том, что первая часть написана в темпе allegro, что одна из тем лирически страстная и романтическая, в другой же чувствуется некоторая умиротворенность, наконец, что во второй части – andante – небольшое вступление предшествует появлению основной темы.
После такого напутствия добросовестные слушатели старательно сопоставляют музыку с теми сведениями, которыми их только что обогатили, возможно, эта исследовательская работа и приносит им наслаждение. Я никогда не делал подобных попыток и теперь тоже, не слишком вслушиваясь в ожившие ноты, задумался о разных разностях. В сущности, музыка не слишком демократическая дама, вернее не всегда демократическая. Она из тех аристократок, которые умеют быть очаровательными с меньшим братом, но при случае не преминут напомнить о дистанции, которая их разделяет.
Одним – полечки и мазурочки, другим – сонаты и прелюды, третьим – Скрябин, четвертым – Хиндемит и додекафонисты.
Но даже в своей доступности она не хочет продешевить. Однажды в небольшом сибирском городе я подошел к парку. Огромный плакат возвещал, что на первой танцплощадке играет духовой оркестр, на второй – танцуют под эстрадный. Разница в билетах была в пятнадцать копеек. Эстрадный оркестр обходился населению дороже. Мальчишка, стоявший в очереди рядом со мной (на вид ему было не больше пятнадцати лет), дружески посоветовал: не скупись, возьми на эстрадный, по крайности получишь удовольствие.
Украдкой я взял билеты на обе площадки. Сначала я отправился туда, где печально пел духовой оркестр. Здесь было малолюдно. Несколько девушек в достаточно длинных платьях танцевали старинный вальс, либо шерочка с машерочкой, либо с кавалерами, старательными, немногословными, в глубоко надвинутых кепках.
Зато там, где играл эстрадный оркестр, я с трудом нашел местечко. Я изумился тому, как отличалась одна площадка от другой. Здесь и платья были короче, и прически позаковыристей, и молодые люди были в куртках и шейных платках, здесь кипели страсти, здесь плелись интриги. Я только появился, а уж сразу понял по едва уловимым обрывкам фраз, что где-то здесь прогуливается городская королева, Анечка Межебовская моего детства, я быстро обнаружил самого популярного парня, очевидно, студента техникума и левого крайнего местной футбольной команды, – вот он, у эстрады, небрежно сосет леденец, купаясь в девичьем обожании и своей славе.
Ребята из оркестра старались вовсю, их все знали, и они знали всех, и где-то рядом красовались их девочки. Нет, не в лишней серебряной монетке было дело – основательные, молчаливые пары с первой площадки, должно быть, чувствовали себя здесь не очень уютно.
Куда только не заносит человека судьба! Вот я стою в крохотном городке, надо мной все то же черное июльское небо, очень жарко и душно, как это обычно бывает летом в Сибири, и вокруг клубится незнакомая жизнь, все та же сладкая маета, то же кружение голов и сердец.
И подумать только, что десять дней назад я был в столице, на открытии выставки художника Т., полгода разъезжавшего по Соединенным Штатам и теперь выступившего с творческим отчетом. Народу на открытии было больше, чем ожидалось, все толпились с какими-то неестественными, напряженными улыбками сначала у картин, а потом у пронумерованного списка названий.
Мимо меня прошел Бурский. В отличие от меня, он был весел и чувствовал себя в своей тарелке. «ПОЗы, ПОЗы, – шепнул он мне, подмигнув, – кругом одни ПОЗы!»
Так оно и было – сплошные Предметы Общественной Заинтересованности…
Выставка удалась на славу, знакомые знаменитые лица так и мелькали передо мной. Появился министр, он дружески пожал художнику руку и обменялся приветствиями с представителями посольства. Проплыла великая балерина, подчеркнуто скромная, в черном, наглухо застегнутом платье. Пробежал популярный поэт, он окинул меня быстрым, нетерпеливым взглядом, под бледным лобиком блестели надменные и одновременно испуганные глаза. Он исчез в толпе, и больше я его не видел. Прошествовал писатель Флегонтов, равно обремененный известностью и благосклонностью начальства. Он вел свою гордую жену в шляпе с загнутыми полями.
Прошло десять дней, и я стою на маленькой танцплощадке и пытаюсь постичь ее тайны и ее страсти. А Москва за тысячи верст, за Уральским хребтом. Рядом со мной, перебрасываясь с подружкой короткими фразочками, нервно постукивала каблучком девушка. Желтое платьице чуть выше колен, голые руки, черная пирамида из волос, большие круглые глаза. Я пригласил ее. Она еле заметно пожала плечами и вошла со мной в круг.
Оркестр исходил мелодичной эстрадной истомой, аккуратный мотивчик, в меру зажигательный, в меру лиричный, покачивал нас на своей сладкозвучной волне. Моя девушка даже прикрыла глаза, ее худенькая лопатка чуть дрожала под моей ладонью, нехитрый рай танцплощадки дарил нам все, что мог.
Сколько раз, выходя в своей скудной юности на эти освещенные пятачки, я ловил себя на странном возбуждении, которое вдруг вспыхивало во мне, и, озираясь, видел те же загоревшиеся глаза, то же волнение. В тот вечер, мне кажется, я что-то понял. Навряд ли я ошибусь, если скажу, что и здесь властвует все та же прелестная иллюзия разрушенного уклада. Отступает повседневность с ее заботами, задачами, обязанностями, необходимостями, и под колдовские звуки приходит освобождение. И кроме того, ведь танцплощадка – та же сцена, и каждый вступающий на нее становится на недолгий срок артистом, в своей почти необъяснимой раскованности он дерзает выставить себя на всеобщее обозрение, под стрелы придирчивых глаз. А ведь желание играть мы впитываем в себя с материнским молоком, ведь когда мы играем, мы отрываем себя от грешной оболочки, дарованной нам судьбой, мы становимся иными. Я отлично понимал, что вон тот серебрянозубый паренек, кружащий свою подружку, чувствует себя и ловчее, и сильней, и красивее, чем он есть, что поднеси ему зеркало, и оно бы его не разочаровало, как это происходит обычно, когда оно отражает невыразительное лицо со следами прыщей, утиный нос и срезанный подбородок.
А уж как преображаются девушки, нет, не зря они столько готовились к этому часу, недаром взбивали прически, красили губы и щеки, подводили глаза. Вот, оказывается, сколько грации таилось в этих приземистых плотных телах, они знали, чувствовали свое могущество, но лишь танцплощадка – спасибо ей! – помогла ему выйти наружу. И, замирая в объятиях своих кавалеров, они верили, что миг торжества наступил и эти немногословные, грубоватые парни не могут не видеть их красоты. Все это так, но и это не все, ибо есть главное обстоятельство, делающее власть танцплощадки безмерной, – это власть надежды. Ибо что же такое танец, если не тайная, спрятанная в глубинах наших сердец надежда? Почему с древних времен мужчину бросала навстречу женщине зовущая музыка? Говорите, что хотите, я-то знаю, что им овладевала не врожденная ритмичность, не страсть к движению и даже не подспудная тяга к искусству, нет, друзья мои, нет – в него вселялась надежда.