Покровские ворота — страница 68 из 74

Я повернулся. Нина Константиновна внимательно и, как мне показалось, испуганно на меня смотрела.

– Какое? – спросил я.

Вокруг аплодировали. Коренастый дирижер широким жестом пригласил оркестр встать. Молодые музыканты шумно поднялись со своих стульев. Они лукаво поглядывали в зал, полный родичей. Они были смущены и довольны. Я с уважением посмотрел на этих птенчиков. Вот о скольких вещах я подумал, покамест они играли свою симфонию. Видимо, они играли хорошо.

16

Я был бесконечно благодарен Нине Константиновне за то, что она решила сопровождать меня на кладбище. Я безотчетно пугался этого похода, минутами мне казалось, что этот груз мне не по силам. И все же я не мог уехать из города, не побывав на могиле отца.

Кладбище было высоко на горе, поднявшись, я почувствовал, что устал. У самых ворот мы купили цветы и медленно вступили в этот белый, розовый и черный город.

Я знал, что уже давно никто не был на могиле отца, – мать после его смерти сразу же переселилась к сестре, в далекий, чужой город, отец лежал тут в полном одиночестве, и никто не приходил к его розовому камню.

С горы мой родной город был прекрасен – так живописно сползали к берегу дома, так весело плескалось солнце на их крышах, а бухта, дугообразно раскинувшаяся далеко внизу, наша главная гордость и достопримечательность, легко и свободно вбирала в себя коричневые воды.

– Вы помните, куда идти? – спросила Нина Константиновна.

Мне казалось, что помню, но понадобилось, по крайней мере, полчаса, чтоб я обнаружил розовую плиту, и когда она возникла передо мной, мне показалось, что я нашел ее случайно.

Отца хоронили в мое отсутствие, я валялся с жестоким воспалением легких, которое едва не отправило меня на тот свет, о его смерти я узнал месяц спустя. Без меня было сооружено и надгробие, без меня была высечена надпись, и когда я вновь прочел слова: «Ты каждодневно учавствуешь в нашей жизни» – и вновь увидел, что в слове «участвуешь» буква «в» встречается два раза – неизвестный грамотей начертал «учавствуешь», – я испытал нестерпимую тоску: ошибки преследовали отца и после смерти.

Я положил цветы на плиту так, чтобы астры прикрыли злополучную букву – я физически не мог ее видеть.

Тут я оглянулся и увидел, что Нины Константиновны нет, она куда-то ушла, оставив меня одного. Как всегда, она была предупредительна и деликатна. Я мог отдаться своим невеселым мыслям, не боясь, что кто-то прочтет их на моем лице.

Ну, вот, я пришел к тебе, подумал я, очень долго я не мог выбрать времени, впрочем, куда торопиться, ты и живым умел меня ждать терпеливо и безответно. Мне вообще-то всегда казалось, что ты единственный человек, который любил меня, ничего не требуя взамен, и только теперь, когда у меня появился Сергей, я могу понять, как ты меня жалел и как за меня страдал.

За тысячи и тысячи верст отсюда прячется в нежных провинциальных садах крохотный городок, место твоего рождения, там ты начал свою дорогу, которая привела тебя сюда, к этому коричневому морю, где ты встретил мать, где ты дал мне жизнь, а в том городке весной по-прежнему кипят сады и густая цветочная одурь кружит головы и сердца. Я не был там никогда, но как гулко звучат во мне эти шесть буковок и какое нежное волнение входит в меня, стоит только подумать, что там ты был ребенком, таким, как Сережа, которого ты не знал.

Вот я вижу: по пыльной летней мостовой идут мальчишки, и среди них идет мой отец, идут мальчишки, у них много забот – где достать мяч, как справиться с соседней улицей, и мой отец тоже ведет этот вечный мальчишеский разговор, он идет такой же, как все, только чуть добрей, чуть задумчивей, чуть грустнее.

Минут годы, и яростно, немилосердно будет трепать его жизнь, испытывать нуждой, болезнями, солдатчиной, марш-бросками по дорогам Галиции, тифозными вагонами гражданской войны, страшной ночью в руках лесных бандитов и еще одной ночью в руках контрразведчиков, а потом еще многими днями и ночами, и теми, бессонными, когда я метался в жару и сто раз умирал, а он сто раз воскрешал меня своим обожанием, и теми, бессонными, когда я рос и он чувствовал, как я удаляюсь от него, ухожу в свой мир, и он ничего не может с этим поделать – я, его плоть, его страсть, его сокровище, больше ему не принадлежу.

Где, у кого, из чего, откуда взял он свою доброту, свою терпимость и способность прощать, чем питалась эта безмерная неприхотливость, эта потребность всегда быть в тени и вместе с тем эта бесстрашная твердость, когда нужно было отстоять свою честь, не солгать, хотя бы это могло стоить и жизни?

Снова и снова я вызывал в памяти его черты, с ужасом чувствуя, что это уже непросто, что-то я уже забывал, уже уходило то сокровенное, чего не могли передать никакие карточки, то мягкое и грустное всепонимание, которое едва уловимо излучали его глаза. Внезапно я вспомнил одну из наших игр. Она почти всегда происходила, когда на меня, четырехлетнего малыша, надевали матросскую бескозырку с ленточками. Глядя на меня во все глаза, отец торжественно и печально произносил: «Молодой моряк собирается в дальнее плавание, а старик отец остается на берегу…» Эту игру я очень не любил, мне становилось отчаянно жаль отца, и слово «старик» наполняло меня почти мистическим ужасом, я всей душой сопротивлялся тому, что это слово соотносилось с отцом, слезы застилали мне глаза, иной раз я бросался на отца с кулаками, а он хохотал и целовал мои мокрые ресницы и щеки, сжатые кулачки. Да и почему было ему не смеяться, я был так мал и уморителен, а он был, что называется, мужчина в соку, и стариком он мог себя назвать только в шутку. Старость была от него еще так далека, и, видимо, ему не верилось, что она когда-нибудь настанет.

Но она пришла – с горем, с разлукой, с болезнью и концом, молодой моряк уплыл в далекое плавание, а он остался на том берегу.

Как всегда, я снова задумался о Сергее, все мои мысли неизбежно приводили меня к его серьезному личику, я мог корпеть над своим заданием, мог готовиться к важной встрече, все равно он поджидал меня в конце любого раздумья.

Меня тревожила его задумчивость, слишком часто я встречал его отсутствующие глаза, он и сам говорил про себя «я улетаю», пугала его недетская доброта, при всей радости, которую мне приносила его нежность, мне хотелось, чтоб он был погрубей. Впрочем, в этом я полагался на жизнь, уж она-то постарается его образовать. Я понимал, что, в конце концов, мы все становимся почти невосприимчивы к потерям, и в этом наше великое счастье, иначе мы бы умирали до срока. Пройдет сравнительно немного времени, и меня не станет, а потом в какую-то весну Сережа меня забудет, и в этом не будет ни жестокости, ни неблагодарности, только движение часовой стрелки, – разве сам я с ужасом и отчаянием не обнаружил, что стал забывать отца, который лишь мною и жил?

И все равно, конечный смысл нашего недолгого существования – в отцовстве, это я уже понял. Только оно и дает силу противостоять всем подаркам судьбы, оно и есть тайное прибежище души, ее последняя линия обороны.

Приходит час, это понимают и молодые моряки, куда бы ни заносило их дальнее плавание. Не жен, не возлюбленных, не друзей – детство, родительский дом вспоминают они у роковой черты, которая переламывает их жизнь.

Однажды мне разрешили присутствовать на допросе. Я знал, чем закончится этот допрос, – знакомый мне следователь показал перед тем, как приступить к делу, постановление об аресте. Но вызванный на допрос человек, высокий, опрятно одетый кавказец, должно быть, еще сохранял иллюзии.

Почти без пауз он чиркал спичками, начинал и тут же гасил сигарету, и старался сохранить спокойствие, и понравиться следователю, и тронуть его своей зависимостью от него, показывал, что финансовых нарушений, в которых его обвиняют, либо не было, либо не в нем их причина.

Очень часто он отклонялся в сторону, рассказывал не относящиеся к делу истории и с наивностью, казалось бы столь очевидной, пытался сплести какую-то человеческую нить между следователем и собой.

Смутное, саднящее чувство непрерывно грызло меня. Я-то отлично понимал обреченность его усилий, знал, чем все это должно кончиться. И вот мой приятель попросил его выйти в коридор, и покамест он сидел там и курил двадцать пятую сигарету, строя догадки о том, какое впечатление он произвел и как сложится ближайшее будущее, следователь вызвал по телефону конвой.

Меж тем открылась дверь, принесли завтрак, он предложил мне его разделить, но хоть я и не ел с утра, я отказался. Мой приятель взглянул на меня с улыбкой профессионала и принялся за винегрет. Он признался, что очень устал, дел много, прокуратура нажимает, некогда передохнуть. И действительно, за то время, что мы не видались, он порядком осунулся и похудел, хотя был склонен к полноте. Наконец было покончено с винегретом и сосисками, с чаем и рогаликом, тарелки и стаканы были унесены, и он вновь вызвал допрашиваемого в кабинет.

Было задано еще несколько вопросов, и, порывшись в нижнем ящике стола, следователь достал длинный лист и с некоторой торжественностью предъявил постановление об аресте.

– Та-ак… – негромко произнес кавказец. Краска стала заливать его щеки, и голос впервые стал прерываться.

Следователь предложил ему достать из карманов все, что в них лежало, и он неверными движениями положил на стол мелочь. Шея у него была красная, он неожиданно закашлялся.

– Мой покойный отец, – сказал он несколько напыщенно, – говорил мне: ложь воскрешают сто раз, но она каждый раз опять умирает, истину хоронят тысячу раз, но она живет раз навсегда.

Голос его зазвенел, и мне послышалось в нем странное воодушевление, хотя сама фраза показалась нисколько неуклюжей, да и в устах проштрафившегося бухгалтера она была вряд ли уместна. Дверь отворилась, вошли два пожилых милиционера.

– Товарищ следователь, – сказал арестованный, – разрешите мне позвонить матери.

– Зачем? – спросил следователь.

Уже потухшим голосом кавказец объяснил, что мать у него на первом месте, что она волнуется, что он должен ей сообщить о случившемся.