– Ты ничего не понимаешь, – сказал Виктор.
– Ну, разумеется.
– Не обижайся. По-твоему, студенческая жизнь это слушание лекций, зачеты и экзамены. Но это, прежде всего, атмосфера…
– Ах, атмосфера!
– Да, да, атмосфера.
– «Дайте мне атмосферы»…
– Я тоже люблю Чехова, но здесь он ни при чем. Важно то, что вокруг тебя, что как-то тебя приподнимает. Важны новые впечатления, новые лица. Ты не представляешь, как мне тут все надоело…
– Важно не то, что вокруг, а то, что внутри, – сказала Оля. – Только это решает. Тебе кажется, уехать – это все. Спроси у Константина Сергеевича. Он тоже в свое время уехал.
– И что он проиграл? – пробурчал Виктор.
Но тут же он замолчал – Оля посмотрела на него достаточно выразительно. Настала пора мне вмешаться в спор и бросить на чашу весов свой авторитет москвича и пловца в житейском море. Я не ошибся – и Дмитрий Аркадьевич и Оля рассчитывали на мою помощь. Мне стало жаль их, и все же я чувствовал, что поддержать их выше моих сил. Я сердился на себя, но ничего не мог с собой поделать. Мне хорошо была известна неустойчивость моих настроений, но здесь было иное, я это уже понимал. Что-то случилось со мной в эти дни, и я уж не мог согласно кивать головой, вздыхая над гибнущим очагом.
– Я здесь узнал жизнь одного историка, – сказал я и неожиданно замолчал.
Виктор внимательно на меня посмотрел. Пауза затягивалась. Я почувствовал, что выгляжу очень многозначительным или глупым, что, в сущности, одно и то же.
– Впрочем, дело не в нем и не в его биографии, – сказал я, – надо поступать сообразно своей природе. Всякое посягательство на свою суть противоестественно и в конечном счете приводит к разрушению личности. Доводы могут быть убедительные, но они не меняют существа дела.
Я понимал, что говорю выспренне и несколько туманно, но мне было трудно формулировать свои мысли отчетливей, не только потому, что было произнесено много тостов, но и потому, что мне самому в своих мыслях предстояло еще разобраться.
Однако для Оли и ее мужа моя декларация была неожиданной и неприятной. Тем более что трудно было не заметить, как оживился Виктор.
– Если речь идет о сложившемся человеке… – начал Дмитрий Аркадьевич.
– Ну да, – прервал его Виктор, – я, по-твоему, вообще еще не человек.
– Виктор, – умоляюще сказала Оля, – перестань.
Вид у нее был страдальческий. Я чувствовал себя палачом, но не мог остановиться.
– Каждый должен совершить свой круг, – сказал я, – и сделать то, что в его силах. Мы плохо относимся к себе, мы проделываем над собой ужасные эксперименты…
Неожиданно для себя я замолчал.
– Что с тобой? – спросила Оля.
– Ничего особенного, – пробормотал я. – Если Виктор приедет в Москву, пусть он мне позвонит.
– Разумеется, – сказал Виктор. Он вскочил из-за стола, вернулся с блокнотом и вписал в него номер моего телефона.
– Он срежется и пойдет в армию, – сказал Дмитрий Аркадьевич.
– Теперь служить только два года, – рассмеялся Виктор.
«А ты веришь в свои силенки, – подумал я. – Бойкий паренек. Даже не допускаешь, что можешь провалиться».
– Да-а… – произнес Дмитрий Аркадьевич, растерянно посматривая на меня, – то, что вы говорите, разумеется, интересно. Не правда ли, Оля?..
У Дмитрия Аркадьевича был взгляд затравленной лани. Казалось, от каждого произнесенного слова он ждет неприятности. И он обращался к Оле в поисках помощи, не уверенный, что ее обрящет. А Виктор мне решительно нравился. Прежде всего, я убеждался, что несхожесть между молодыми людьми разных поколений не так уж сокрушительна. Виктор, пожалуй, был умнее, чем Костик Ромин, быть может, даже мудрее, если предпочесть столь неподходящее для его возраста слово. Он больше знал и не только по количеству сведений, он больше знал о самой жизни, иначе говоря, у него было меньше иллюзий и больше забот, и все же в главном мы были из одного теста. С нежностью, почти с умилением я обнаружил в нем ту же мушкетерскую веру в свои возможности, в безграничность своих сил. Я узнавал себя в каждом жесте, в каждом слове. Вот так же и я был свято уверен в личном бессмертии, причем не в благодарной памяти потомков, а в самом естественном, физическом, мафусаиловом, бессмертии. Что бы ни говорил человеческий опыт, что бы ни утверждала наука, что бы я ни видел вокруг, я отлично знал, что не могу умереть, что все успею, все смогу, сделаю все, что задумал.
И точно так же, как Виктор, я, словно из одежды, вырастал из родного города. Я больше не мог ходить по этим улицам. Мне казалось, я физически ощущал, как они ограничивают меня, пригибают к земле, стесняют движения. Сколько можно смотреть на эти повороты, углы, перекрестки, скверики и магазины. Сколько можно видеть эти лица, иной раз мне казалось, что не осталось ни одного незнакомого, хотя наверняка это было не так!
Я смотрел на Виктора и угадывал томление его вечеров, бесплодность увлечений, ту сосущую неудовлетворенность, которая преследовала каждый шаг моей юности. Откуда ему знать, что столица – это тоже одни и те же улицы, те же перекрестки, в конечном счете даже те же лица. Он должен сам пройти через этот хоровод, через свои расставания и обретения, он должен узнать публичное одиночество и одиночество ночей с любимой, чтобы научиться ценить тот мир, который заключен в нем самом.
В прихожей, когда я надевал плащ, Оля спросила:
– Когда же ты едешь?
– Завтра, – сказал я, – завтра отправляюсь восвояси.
– Теперь ты долго не приедешь, – сказала она.
Я согласился:
– От наших желаний мало что зависит.
Виктор потряс мою кисть обеими руками. У него были теплые крепкие ладони.
– Так я позвоню, – сказал он. Глаза его блестели. Где-то в глубине подсознания он испытывал легкую дрожь перед собственным решением, и номер моего телефона, быть может, был тем единственным якорьком, за который он мог ухватиться.
– Валяй, – сказал я, – хорошо на московских просторах.
Оля внимательно посмотрела на меня.
– Что-то в тебе изменилось, – сказала она.
– За двадцать-то лет…
Я пожал плечами.
Оля покачала головой.
– За два дня.
Я промолчал.
Дмитрий Аркадьевич также пожал мне руку.
– Очень, очень был рад, – сказал он.
Но глаза его смотрели еще более озабоченно, и мне было ясно, что совсем он не рад: не разумный, трезвый охранитель его очага явился в дом, а демон-искуситель, который окончательно замутит голову его сыну.
Мне стало жаль его.
– Я тоже очень рад, – сказал я, – и за Олю рад.
Он вяло улыбнулся, а Оля смутилась, и в этот миг так стала похожа на ту школьницу, которая приходила к парикмахерской на углу Толстого и Крупской, что сердце мое упало. Я вдруг понял, что вижу ее в последний раз, и на миг потерял контроль над собой. Не думая о присутствии мужа и сына, я ее поцеловал.
Но Дмитрий Аркадьевич был так озабочен, что нашел этот поцелуй вполне естественным, а Виктор, верно, не предполагал, что в моем возрасте поцелуй может рассматриваться не только как обряд при встрече и прощании.
Когда я вышел, уже стемнело, зажигались фонари у домов и люстры в квартирах, мой старый город начинал очередной вечер. Воздух был свеж, с моря веял тягучий пряный ветерок, и по тротуарам, круто сбегавшим с нагорных улиц, торопливо шли молодые люди.
…Ожидание привычно защемило мое сердце.
– Что-то в тебе изменилось, – сказала мне Оля.
Что я мог ей ответить? Не говорить же об Иване Мартыновиче, о его судьбе, о дне, проведенном у розовой отцовской плиты.
И уж ни за какие коврижки не рассказал бы я ей о том, как, бережно взяв под руку, Нина Константиновна увела меня к себе и оставила в своем тесном гнезде, не отпустила в гостиничный номер. И как всю эту долгую ночь я прятал лицо на ее груди, и она шептала мне прекрасные старые слова и всю ночь защищала меня, и прикрывала собой от мира, который поджидал за окном.
18
Первая любовь чаще всего бывает неудачной, иной раз даже глупой и стыдной, но мы культивируем все, что с ней связано, из-за того сотрясения повседневности, которое почти никогда не повторяется с подобной же остротой. В дальнейшем мы подсознательно хотим вызвать те же ощущения, пережить заново это разрушение обыденности, и каждый раз нами владеет смутная надежда, что вдруг это нам удастся.
Почти никогда мы себе в этом не признаемся – в особенности это относится к мужчинам, – подсознательно мы боимся выглядеть смешными, и легкая бравада всегда кажется нам спасительной, тем не менее это почти всегда так. И все-таки судьба прихотлива, и порой, когда ты уже мало чего ждешь, она умудряется стукнуть тебя по темечку.
Здесь, в родном городе, я с особенной ясностью почувствовал годы – иначе, впрочем, не могло и быть, – и меньше всего ждал какой-либо встречи.
В том чувстве, которое во мне пробуждала Оля, было больше благодарности и умиленности, чем волнения. Это был, в известной мере, умозрительный порыв, рожденный грустной памятью, но не кровью, которая продолжала вполне размеренно циркулировать. Еще несколько шагов навстречу друг другу были бы скорее данью воспоминанию, чем уступкой безумию.
Но в комнате Нины Константиновны прошли часы беспрерывных открытий, мне все казалось, что я черпаю из некоей чаши и мне никогда не удастся вычерпать ее до дна. Я и предполагать не мог, сколько нежности и жалости было в этой женщине. И откуда, каким магическим зрением могла она увидеть, что мне нельзя было возвращаться в пустой номер, что мне нужно было прижаться к ее груди и спрятать голову под ее руками.
За всю ночь я едва ли произнес десяток слов, да и она ни о чем не расспрашивала, только роняла слова утешения, плохо связанные между собой. Иногда мне казалось, что я плачу или молча глотаю слезы, впрочем, должно быть, мне это только казалось. Но почему же она так исступленно и беззаветно меня жалела? И в ласке ее, такой щедрой, не было ничего вакхического, она каждый миг заботилась обо мне, стараясь, чтобы мне стало лучше и легче.