Покровские ворота — страница 74 из 74

Дорога сделала поворот, и в окно я увидел первые вагоны, которые мчались в темный волшебный лес, что дышит смолой и хвоей, в темный осенний лес. Мы вошли в него, как в тоннель, здесь было прохладно и сыро, именно тут под тяжелыми кленовыми листьями было похоронено лето, оно осталось догорать в моем городе, а мы неслись к Северу, где воздух стал уже хрупок и ломок и под ногами еле слышно рождается зима с ее морозцем, снежком и длинными вечерами.

И вновь я испытал то же чувство, что вдруг опалило меня там, на кладбищенской горе, когда я смотрел на бухту, на зеленую рябоватую волну, на крыши, которым не было ни конца, ни счета: жалко будет расстаться с этой землей.

Мимо меня прошла широкоплечая проводница, в сумерках я плохо видел ее лицо, но по тому, как засиял ее золотой зуб, понял, что она улыбнулась.

Поезд вышел из лесной чащи, вокруг лежали поля, строгие и прекрасные в своей сентябрьской наготе.

– Нет, – сказал я вслух, и проводница удивленно обернулась, – нет, – повторил я про себя. Как бы только найти нужное слово… Сколько лет я копаюсь в словах, а когда потребовалось нужное, его не так легко отыскать. Ну да ладно, я все же попробую. Можете смеяться надо мной, но я, неуч, репортер, человек злобы дня, хочу защитить от вас историю. Вы злитесь на нее за отсутствие логики – она в ней есть. Нужно лишь помнить, что разумное скорее производное, чем процесс.

Впрочем, зачем я говорю об этом вам? Не верней ли раскрыть вашу тонкую папочку, к которой вы возвращались в самые горькие часы, даже почти перед самым концом. Разве не вы писали об исторических перекрестках, о тех пограничных зонах, в которых под совокупным воздействием прощания и приветствия аккумулируется созидательная энергия сменяющих друг друга эпох и происходит отдача?

И разве в том, что я вспоминаю об этом сегодня, в том, что я мучаюсь вашей мукой и впитываю в себя вашу жизнь, уже нет заветного оправдания? С самого рождения мы включены в преемственность, над которой не властны разрушительные силы. Не в этом ли смысл услышанного вами отклика уходящему и наступающему, того, что рождается на рубеже?

Я опустил стекло, ветер пробежал по моей ладони, и мне почудилось, что кто-то пожал мою руку.

– Осторожней, – и я отчетливо увидел его мягкую усмешку, – ранняя мудрость опасна.

– Мудрости мне не дождаться, – признался я, – у меня есть некоторый темперамент и способность к сопереживанию.

– Может быть, это и роднит вас со мной, – сказал он печально.

Может быть. Но это я произнес про себя. Стоит ли твердить ему, что он расправился с самим собой, когда обуздывал свою южную кровь.

Сердце мое билось так часто, словно я взобрался на отвесную гору. Лицо Виктора, Олиного сына, вдруг мелькнуло передо мной. Стало быть, во мне уже совершалась тяжкая внутренняя работа, когда неожиданно для себя я одобрил его решение ехать в Москву.

Странный человек, с которым меня свела судьба, возроптал на свою зависимость от мира. Но, видно, мы слишком молоды либо слишком стары, чтобы избавиться от нее. А коли так, нужно не бояться быть смешным и участвовать в том, что истории и потомству, возможно, и покажется преходящим. Это и есть жизнь. И другой не дано. Я был глуп не тогда, когда бежал из родительского дома, а теперь, когда стал считать этот побег глупым. И я был прав, когда, обманув надежды Оли и ее мужа, поощрил их сына. Каждая весна должна узнать свое лето, всякая юность должна пройти через свой штурм мира. Все естественно, и смешного нет.

За окном стало совсем темно, в коридор то и дело выходили люди, я уже не мог вышагивать из конца в конец, как хозяин, и поэтому остановился у своей двери.

Подошла проводница и вручила мне мой билет. Я ее поблагодарил, еще немного, и я бы о нем забыл – и как бы я тогда отчитался?

– Все ходите, – сказала она, – все ходите…

– Я мужчина ходовитый, – ответил я, вспомнив ее словцо.

Она с сомнением покачала головой:

– Хорошо, коли так… Это бы хорошо.

Судя по всему, она успела трезво оценить мою жизнеспособность. Но ее недоверие огорчило меня. Неужели моя неустойчивость так очевидна? В таком случае, худо мое дело. Слишком рано поставил я на себе крест, слишком рано признал себя неудачником. Глупо взывать к смирению, к схиме, к отшельничеству, если ты весь, каждой клеточкой своего естества создан совсем для другого. Бессмысленно отрекаться от себя самого, как сделал это странный человек, подавивший все свои порывы, отказавшийся от женщины, от честолюбия, от счастья отцовства, для которого он был создан.

И снова с острой нежностью я подумал о Сереже. Вот она, моя ниточка, моя сладкая ниточка, связавшая меня с тайной будущего века. И для него, и для себя, для тех, кто вошел и еще войдет в мою жизнь, и для тех, кого я так и не встречу, я должен сделать еще немало. Скорее всего, они не узнают об этом, но вдруг это станет важным не только мне?..

Мои попутчики уже собирались. Неужели Москва уже рядом? Вокруг ничто еще не говорило о близости столицы, те же темные поля, та же тихая грусть осенней природы. И как всегда в минуты моих бесчисленных возвращений, я приник к окну, чтобы не упустить встречи с Москвой.

Как в тот далекий многолетней давности час, рождалось во мне знакомое волнение. И вновь эта сырая, пахнущая влажной землей и влажной листвой ночь начала неуловимо меняться. Тот же простор, тот же забубённый ветер, и вместе с тем что-то вокруг изменилось. И как всегда, я не сразу понял, что стало светлей.

Это слабое, словно пробившееся с другой звезды свечение долго не становилось ярче. Оно было предвестием, не больше того. Но я уже узнал, что всевластие природы – леса, ветра, полей, маленьких, едва угадываемых в душистой мгле озер, – это всевластие на исходе. Знал и все-таки вздрогнул, когда вдруг, точно рожденное взмахом одного рубильника, хлынуло в мои глаза золотое электрическое зарево.

И начали с фантастической быстротой размножаться железнодорожные пути, и поплыли навстречу вагоны, вагоны. Проносились здания – невысокие, длинные, с множеством окон или вовсе без них, уже видны были где-то внизу огоньки трамваев и автобусов, справа и слева обозначались освещенные вечерние дома, и мы влетели, въехали, вкатились в Москву и замерли у гулкого ночного перрона. Как много лет назад, меня никто не встречал. Я прошел со своим чемоданчиком среди носильщиков, кативших тележки с кладью, среди обнимавшихся, целовавшихся, вскрикивающих, возбужденных людей. Мелькали радостно-растерянные лица, пожилые и юные, какие-то шумные женщины, театрально сжимающие букеты, веселые молодцы в плащах и куртках и совершенно ошалевшие от грохота дети.

Толпа вынесла меня из тоннеля на привокзальную площадь.

Еще четверть часика я постоял в очереди, а потом важный мужчина, следивший за порядком, пригласил меня сесть в такси. Я забрался на заднее сиденье, и мы покатили.

Покамест мы ехали по Садовому кольцу, я думал о том, как через час-другой, уложив сына спать, тихо прикрыв дверь в коридор, я позвоню Нине Константиновне. Пройдут какие-то минуты, меня соединят, и через горы и моря донесется до меня ее негромкий голос. Она тоже, должно быть, уже легла, и мой город уже дремлет под своими тяжелыми неподвижными звездами, и тянет с моря густым настоем, и широко распахнуты балконные двери, и тихий шепот доносится с узких улочек, летящих к набережной с немыслимой высоты, это здесь, у нас, уже прохладно и сыро, а там еще лето, двадцать пять градусов. Машина плыла по Садовому кольцу и уже приближалась к Зубовскому бульвару.

Господи, подумал я, еще пять минут, и я увижу Сережу.

И сам удивился остроте своей радости. В самом деле, еще несколько мгновений, и я его увижу. Что значат все мои горести рядом с этим событием? Мне казалось, что мы не виделись, по крайней мере, год, хотя не прошло и десяти дней, как я целовал его, уезжая.

Сейчас, сейчас я его увижу… Сейчас я взбегу по лестнице – дождаться лифта не хватит терпения, – открою дверь…

Я легко себе представил, как он будет вспоминать эту минуту через три десятка лет. Как он стоит у двери, как она вдруг распахивается, и в дом с чемоданом в руке входит папа – относительно молодой и по виду полный жизни. Меня, скорее всего, уже не будет в то время на свете, а Сереже будет столько же, сколько сегодня мне. Как сохранится в его памяти этот день возвращения отца из родного города? Москва в вечерних огнях, гудки старомодных машин за окном и электрическая реклама на пятом этаже соседнего дома. Ежевечерне она прославляла воздушный транспорт.

Машина повернула направо, потом еще раз направо и остановилась у нашего дома. Я расплатился с шофером и, подхватив чемодан, вбежал в подъезд. Сразу же нащупал в потайном карманчике ключ. Так с ключом в одной руке и чемоданом в другой я несся по лестнице – лифт, как всегда, кого-то дожидался на самой верхотуре. На нашей площадке я перевел дух и тут же обнаружил записку, оставленную Марией Львовной в дверной ручке. «Вернемся через полчаса», – прочел я, в сотый раз подивившись ее безупречному почерку. И тут же услышал неестественно высокие Сережины интонации. Бог ты мой, он поет. Его заперли, моего малыша, оставили одного, пошли за каким-нибудь дурацким тортом, вот он и развлекает себя, мой дружок, мой сыночек, чтобы не было скучно и страшно.

Я прислушался. Ну да, это была знаменитая песенка про щегленка, которой его обучила Мария Львовна. Не то исландская, не то ирландская.

Пле-чи расправь и ша-гай уве-ренно.


Сережа трудился на совесть и старательно выводил каждую нотку.


Тверд-до-о на-дей-ся на доб-рый ис-хо-од…


– Ну и текст… Под орган его исполнять… – но ворчал я скорей по привычке.

Сейчас, сейчас я его увижу, но ключ не слушался меня.

– Ну, ну, спокойней, – сказал я ключу, – спокойнее, говорю я тебе. Все в порядке. Ничего не потеряно, если щегленок поет.

1980