[21]. В этой пылкой прокламации вечного влюбленного, переданной по радио в 1947 г., Элюар повторил то, что он не уставал твердить всегда: без любви человек — лишь тень самого себя, от любви зависит, быть ему или не быть, знать или не знать о том, что он существует, что он есть. И потому его любовная лирика, будучи задушевнейшей исповедью о самом сокровенно-личном из переживаний и никогда не соскальзывающая к особенно коробящей в таких случаях ходульности, вместе с тем глубоко миросозерцательна, в ней не просто заложена философия нашей земной судьбы, она сама, в каждом признании, в каждом обороте есть эта философия.
В XX веке на Западе броский и грустный афоризм «Ад — это другие», принадлежащий Сартру, который чутко уловил ход дел и склад чувств там, где каждодневно кипит «война всех против всех», нередко выдается за непреложную истину. Для уверовавших в него любовь — взаимное мучительство, тщетные судороги двух узников, бессильных выбраться из тюремных одиночек своих душ. Элюар даже в самые тяжелые минуты отчаяния не делал уступок этой философической безнравственности мещанства, и если в его общественных поступках подчас прорывалось анархическое своеволие, то в сугубо частных, сердечных переживаниях он до конца был свободен от индивидуалистической замкнутости. Для него нет ада страшнее, чем одиночество, и «я» вообще становится самим собой только вместе с «ты», без этого личность и для себя — всего лишь зияющая пустота, загадочное нечто.
Зато с момента встречи двоих все тайны рассеиваются, смутное безличье замещается отчетливым обликом. Словно волшебное зеркало, глаза, губы, руки тело возлюбленной при взгляде на нее вспыхивают пестрой радугой отсветов, возвращая любящему его истинный портрет, одухотворенный настолько, что зримы мельчайшие движения сердца, тень улыбки или печали, проблески мысли, пробуждение желаний. «Я заключен в круг зеркала такого чуткого, что если даже воздух струится во мне, у него есть лицо, любимое лицо, твое лицо». Воскрешенный из небытия этим жизнетворным чудо-зеркалом, которое одновременно и отбрасывает падающие на него лучи, и прозрачно, как кристалл горного хрусталя, Элюар с не меньшей жадностью всматривается в распахивающиеся перед ним дали зазеркалья. Нежные слова и ласки обнажают его подругу так, что старое присловье о потемках чужой души выглядит унылой глупостью. «Вскоре я стану читать по твоим венам, кровь твоя пронизывает тебя и тебя освещает». Самопознанье завершается познаньем другого, исчезают все тени, все перегородки, «звезда любви восходит отовсюду — кончено, больше нет следов ночи». Нет помех к тому, чтобы два существа, вдохнувшие друг в друга жизнь и ставшие прозрачными друг для друга, слились в неразлучное одно, породнились так, что ни одна из половин не может оторваться, не обрекая на гибель другую:
Даже когда мы с тобой друг от друга вдали
Все нас роднит
Частица тебя обитает в голосе эха
И в зеркале
В комнате в городе
В каждом мужчине в женщине каждой
В моем одиночестве
И это всегда частица тебя
И это всегда частица меня
Мы разделили наследство
Свою долю ты мне завещала
Я свою завещаю тебе.
Возникшая в такой любви — взаимном сотворении нерасторжимая цепочка жизни «я» — «ты» на этом не обрывается, возлюбленная здесь — посредница, соединительное, а не заключительное звено. Ведь для «полюбившего любовь» она — «одна за всех», заместительница «всех женщин, волнующих меня». «Слушай себя, ты говоришь за других, и если ты отвечаешь, другие слышат тебя. Высоко в небе под солнцем, которое избавляет тебя от тени, ты занимаешь место каждой». И оттого близость с ней не есть отгороженность, затворничество вдвоем в стенах темной комнаты, а предвестье и зародыш всесветного родства, которое личность устанавливает с себе подобными, больше того — со всем беспредельным мирозданием. «Во всех шорохах вселенной» Элюар улавливает «звучанье ее голоса», а «нежные дороги, прочерченные ее прозрачной кровью, соединяют все земные создания». Между ней и ими устанавливается вечная перекличка:
Ты встаешь и вода раскрывается
Ты ложишься вода расцветает
Ты вода от пучин отведенная
Ты земля пустившая корни
Чтобы все стало прочным на ней
Ты пузырек тишины в огромной пустыне скрежета
Ты играешь ночные гимны на струнах радуги
Ты везде и дороги стали ненужными
Приносишь ты время в жертву
Вечной молодости костра
Который природу окутывает воссоздавая ее.
В таком повороте любовные признания Элюара, при всей их утонченной и хрупкой изысканности, чем-то напоминают пантеистическое язычество лириков древности и Возрождения. Женщина — владычица и душа природы, постигшая язык ее недр, вхожая в ее святая святых. И каждое слово в разговоре с ней — как бы прямое общение со всем сущим, каждая ласка — прикосновение к самой плоти земной, каждая минута близости — слияние с бытием, от обыденных вещей до космических стихий. Элюар, как завороженный, перебирает в уме бесценнейшие чудеса, которые он получил в дар от женщины — всемогущей феи жизни: «дневная листва и мох росистый, камыш на ветру, благоухающие улыбки, крылья, покрывшие землю светом, корабли, груженные небом и морем, уловители шумов, источники красок, пахучий выводок зорь, что покоится на соломе звезд».
И еще один, быть может, самый дорогой подарок: «ночь, которая была, наверное, не последней, но все же первой ночью без страхов, ночью, подобной дню без трудов, без забот, без отвращенья». А потом были еще и еще эти сказочные ночи-дни, ночи-праздники, ночи-путешествия в радость. Значит, любви дано избавить нас от невзгод, как избавляет она от одиночества, значит счастье — не выдумка утешителей, оно вокруг, рядом, до него рукой подать. Вопреки всем скептикам и плакальщикам, вопреки сдавшимся и поникшим в отчаянье, Элюар поет надежду. Он сам изведал: «Несправедливость немыслима, пока есть на свете одно дорогое тебе существо». Опровергнув легенду о роковой разобщенности людей, любовь разрушает и миф об изгнанничестве греховной твари в юдоли земной. Христианское недоверие к плоти — источнику грехопадения — у Элюара начисто отметается, как отметается и угар чувственности болезненной, дурманящей. В блаженстве, в том числе и доставляемом плотским наслаждением, он не усматривает ничего зазорного, запретно-унизительного. И потому о женском обнаженном теле, о «пылающей лампе желания, что зажигается на твоем лице среди ясного дня», о «разделенных ночах» и «расстеленной кровати — усыпанном звездами кусте метаморфоз» у него говорится откровенно и прямо, без ханжеской стыдливости и ее постоянной спутницы — скабрезности. Эрос Элюара светел, радостен, не омрачен разладом чистоты и плоти, духа и материи, потому что для всякого живого существа он изначален и естествен, как дыхание.
Исполнение в любви самых заветных, самых исконных запросов человека окрыляет его так, что самые отчаянные дерзания кажутся ему по плечу. И тогда он принимается вдохновенно переделывать все вокруг по образу и подобию своей мечты. По мановению ее волшебной палочки на земле воцаряется золотой век. Земной шар приобретает невесомость пылинки, срывается с места и кочует в межзвездном пространстве. Твердые тела струятся, плотные предметы прозрачны, тусклые поверхности фосфоресцируют. Огонь и снег вовсе не враждуют, дождь обжигает, яркие лучи несут прохладу, ночи озарены снопами искр, день не знает теней. Чудится, что повсюду дворцы из какого-то неведомого, радужно-переливчатого хрусталя, мерцающего изнутри мириадами звезд. Чистота его сохраняет все тепло их живого свечения. Когда Элюар хочет представить этот материал нагляднее, он попросту смешивает природные стихии воды, огня, света: так появляются «родники света», «светящиеся слезинки», «дождь языков пламени», «блуждающие капельки огня в холодной воде», «звезды, плавающие в озерах»…
Залитая полуденным солнцем, омытая росой, элюаровская сказочная страна счастья под стать разве что ее хозяевам — двоим влюбленным. Неподвластные земному притяжению, не ведающие границ времени и пространства, пренебрегающие причинностью и необходимостью, они обладают восхитительной легкостью птиц, столь стремительных в своем полете, что возникает впечатление, будто они бесплотны и «у них никогда не было тени», будто это какие-то дневные светляки — «хрустальные птицы», «птицы-брильянты», «орлы из чистейшей воды». Любимая похожа на «воздушного водолаза в легчайшем оперении», и, когда она несет поэта «на крыльях своих глаз», он верит: «больше нет ничего, кроме их полета, стряхивающего прах моих невзгод, кроме их звездного и светозарного полета». Оба они, он и она, делаются ядром, средоточием жизни своего чудесного края. Элюар обнаруживает источник жизнетворного тепла в себе самом: «дремлет стоя во мне огонь», чаще — в подруге, чье «лицо — обнаженное солнце», чьи «зрачки — башни света», чьи «руки в зарослях трав рождают день», чью шею сама «заря обвила ожерельем». «И вижу я, как в ладонях ее вновь зажигается свет, и они взмывают ввысь, точно языки пламени после дождя. Пламя пальцев тянется навстречу небесному огню». Происходит встреча любимой и солнца, огня души и огня мироздания. И поэт, через нее обручившийся с самим владыкой вселенной, отныне и навсегда постигает, что он не жалкая пылинка, не червь в норе своего отшельничества, по богоравный собрат самого светоносного огня. Так в лирике Элюара смыкаются ее пафос и ее обличье, красной нитью тянущийся через нее мотив и словесная структура, его воплотившая: любовь дает толчок прометеевской грезе, которая, в свою очередь, дает материал для лучезарных снов, чтобы зримо передать восторг и блаженство, суметь высказать несказанную радость.
V
В той мере, однако, в какой Элюар не хотел закрывать глаза на то, что навеянные ему любовью головокружительные дерзания — все же лишь подвиги вымысла, что он только «воображает свое всемогущество», предоставляя всему идти по-прежнему своим чередом, отнюдь не обнадеживавшим, — его визионерство далеко не всегда настроено на одну счастливую волну. Случается, и не так уже редко, что радужные видения вдруг меркнут, заслоняются совсем иными — сумрачными, кошмарными, залитыми апокалипсическим «черным светом». Вместо алмазных россыпей возникают груды булыжников, вместо чистых озер — гнилые болота, вместо зеленых полян — заброшенные пустыри. По-весеннему безмятежные улыбки природы стягиваются в жуткие гримасы зимы, дворцы оборачиваются лачугами. Смятение липкой паутиной обволакивает мозг, промозглый холод леденит сердце: «Бодрствуя, я часто испытывал чувство изоляции, страха, страданий, агонии». Тягостность подобных пробуждений не случайна: ведь каждый раз очнувшийся от сладких снов счастливец вынужден вспоминать, что грезы — мнимое, кажущееся «приручение» враждебных судеб, что, сколько бы им ни предаваться, беда за каждым углом по-прежнему стережет счастье и устроенные в мечтах пиршества всепобеждающего духа — едва ли не пир среди чумы. Что — короче — слово и дело вещи разные. И тогда, в дни горьких отрезвлений после пьянящих взлетов вымысла, Элюара нередко охватывает досада и раздражение. В приступе ярости