Резко и отрывисто звякнул телефон, и луч белого света прорезал комнату.
— Кто это? — с досадою спросила Аглая, оборачиваясь на звонок.
— Бетзинский, — сказала Люба, вглядевшись в светлую дощечку.
Люба встала и подошла к телефону.
— Что вам, Павел?.. Прийти ко мне?
— Зови, зови его, пожалуйста, — вмешалась Аглая, торопясь предупредить подругу.
— Терпеть я не могу этого реформатора, — шепнула Люба, отворачиваясь от телефона.
— Пожалуйста… — повторила Аглая, просительно складывая руки.
— Ну, ладно уж…
И, обернувшись снова к телефону, Люба сказала:
— Приходите. Тут и ваша поклонница Аглая… — И Люба замкнула телефон.
— Ну, зачем ты это сболтнула? — недовольно бросила Аглая.
— А разве неправда? Только он не в моем вкусе; и не знаю, чем он тебе нравится. Беспокойный какой-то.
— Вот это самое беспокойство мне в нем и нравится…
— Не понимаю…
Разговор не клеился. Подруги сидели молча и каждая думала о своем.
— Который час? — спросила наконец Аглая. — Я еще ничего с обеда сегодня не ела и ничего не хочется.
Люба закинула назад руку и надавила маленькую кнопочку; над согревателем сверкнули цифры часов.
— Половина восьмого, — сказала Люба.
— Спасибо, — шепнула Аглая и снова замолчала.
— Тебя перевели? — спросила после долгой паузы Люба.
— Да.
— На какое?
— На макаронное… Это все-таки веселее, чем сортировать и отправлять пакеты.
— А мне мои перчатки надоели хуже… хуже… ну я прямо слова подыскать не могу… есть какая-то старинная пословица… вот только сейчас вспомнить не могу.
— Хуже горькой редьки?..
— Вот именно…
Послышался стук я дверь.
— Войдите, — сказала Люба.
Вошел высокий, хорошо развитый и крепко сложенный юноша.
— Это вы, Павел? — спросила, не оборачиваясь, Люба.
— Да, я. Почему у вас нет света? — промолвил Павел, здороваясь с молодыми девушками.
— Так. Нервы не в порядке.
— A-а… Впрочем, теперь немудрено и расстроиться нервам Знаете последнюю новость?
— Какую? — спросила Аглая.
— Их две, впрочем.
— Какие же?
— Одна — взрыв на центральной станции городского отопления в Москве; взорвался цилиндр с газом, причем разнесло несколько домов, убило больше десятка людей и поломало крышу. Теперь весь город мерзнет.
— Ужасно, — прошептала Люба.
— А другая… Эта новость задевает меня самого за живое. Задержаны, допрошены и приговорены к пожизненному устранению семь человек, членов «Южного общества индивидуалистов», явившихся к нам проповедовать свои идеи. Вчера в Соляном городке им устроили после собрания настоящую овацию; и не успели они вернуться к себе в дом, их, по распоряжению Верховного Совета, взяли и доставили на его экстренное заседание…
— Давно нужно принять крутые меры против этой заразы, — сказала Люба.
— А где же наша свобода? — спросила Аглая.
— Свобода, свобода… Затасканное слово… — ответила Люба. — Эти люди подрывают все общество, грозят несчастиями, страшнее всяких взрывов…
— Против слова нужно бороться словом, — сказала Аглая.
— И против чумы нужно бороться словом? — спросила раздраженно Люба. — А есть слова, которые хуже чумы.
Она заговорила оживленно, волнуясь и жестикулируя:
— Нашлись пророки… Столетиями, тысячелетиями стонало человечество, мучилось, корчилось в крови и слезах. Наконец его муки были разрешены, оно дошло до решения вековых вопросов; нет больше несчастных, обездоленных, забытых; все имеют доступ к свету, теплу, все сыты, все могут учиться…
— И все рабы… — тихо бросил Павел.
— Неправда, — горячо подхватила Люба, — неправда: рабов теперь нет. Мы все равны и свободны. Нет рабов, потому что нет господ.
— Есть один страшный господин…
— Кто?
— Толпа… Это ваше ужасное «большинство»…
— Э-э… Оставьте… Старые сказки. Они меня раздражают. Я не могу слышать их равнодушно…
И Люба замолчала, сжимая нервно руки.
— Они меня влекут к себе, как глубокий омут, в пропасть… — сказала тихо Аглая.
— Кто? — спросила Люба.
— Те, кого ты иронически называешь пророками.
Люба ничего не ответила, скривив презрительно губы.
— Будем чай пить? — спросила она потом, встряхивая головой, словно отбрасывая от себя неприятные мысли о беспокойных людях..
— Будем, — согласились в один голос Павел и Аглая и взглянули друг на друга, как бы поверяя один другому общую тайну.
Люба сняла с полочки три стакана, молоко, печенье, хлеб и масло и, нажав пружину, захлопнула дверцу.
— Теперь свету бы не мешало, — сказал Павел, беря свой стакан, — неловко как-то в темноте.
Люба молча повернула рукоятку, и мягкий голубоватый свет полился с потолка.
— Я теперь читаю старинные книги. Каждый вечер несколько часов посвящаю чтению, — заговорил снова Павел, отхлебнув несколько глотков и откидываясь на спинку кресла.
— Ну и что же? — отрывисто спросила Люба, раздражение которой еще не остыло.
— Я завидую, — ответил медленно Павел, — завидую свободным людям тех времен. Завидую тем несчастным, голодным и холодным «мужикам». Как просторно и свободно они жили, выбирая по своей воле труд или безделье.
— Главное, свободно умирая с голоду, — бросила Люба.
— Да; и свободно умирая с голоду.
— Умереть с голоду вы и теперь можете совершенно свободно.
— Да. Вот умереть мне можно совершенно свободно в любую минуту, а жить так, как я хочу, мне не позволяют.
— Как же вы хотите жить?
— Тоже совершенно свободно, независимо, не подчиняясь ни вашему Верховному Совету, ни окружным, ни тысяцким, ни сотским…
Павел говорил громко и возбужденно, и все лицо его горело одушевлением, и глаза, красивые серые глаза блестели под белым, слегка откинутым назад лбом.
Аглая не сводила с него своего взгляда и жадно ловила его слова.
— Так, так, — наконец сказала она, — это мои мысли.
— Да замолчите вы, несносные, — вскричала Люба, — вы еще об религии заговорите!..
Она презрительно усмехнулась.
— О, как бы я хотел веровать, — сказал, подхватывая ее слова, Павел, — чисто, наивно и горячо веровать, как описывается в старинных книгах… Но меня обокрали; когда я был еще ребенком, мою душу отравили скептицизмом. Она мертва и безжизненна… Как я завидую старому семейному быту, как бы мне хотелось иметь мать и отца; не граждан за номерами, которые числятся моими отцом и матерью по государственным спискам (да и то насчет отца я не уверен), а настоящих, живых мать и отца, которые воспитали бы меня и вложили бы в меня живую душу…
— Вы и против общественного воспитания детей?
— Да, против… Я не боюсь говорить об этом, как ни дико это кажется и как ни идет это вразрез с положениями госпожи науки и ходячей морали…
— Замолчите, мне тошно слушать вас. Я вам не верю; вы напускаете на себя.
— О нет, я говорю вполне искренно. Дружная религиозная семья… Как в ней должно быть хорошо бывало!.. Как радостно прыгали дети, встречая входящего отца! Как они прижимались доверчиво и ласково к своей матери!..
— У вас голова забита старыми бреднями. Вам нужно бросить читать и взять отпуск…
— Конечно, это лучшее средство, — сказал Павел насмешливо. — Нет, не то, — продолжал он, — раз проснулись эти чувства в душе, их ничем не заглушишь.
— Вы знаете, в Африке, около Нового Берлина, образовалось, говорят, общество, решившее добиваться от верховного африканского совета легализации семей на старинный лад? — сказала Аглая.
— Да, слышал. И глубоко им сочувствую. И, если я когда-нибудь сойдусь с девушкой, — прибавил Павел значительно, — я сойдусь с ней только с тем, чтоб никогда не разлучаться; и если она уйдет все-таки от меня, я ее убью… И себя убью…
— Вы совсем сумасшедший, — сказала Люба, — хотите ли еще чаю?
— Нет, не хочу… Свободные люди… А наша служба в Армии Труда, неизбежная, обязательная, как рок? обязательные занятия?! Вы что теперь делаете?
— Я в перчаточном, — ответила Люба.
— Ну вот. И очень это вам нравится?
— Это необходимо. И потом, ведь это отнимает у нас только четыре часа в сутки, а в остальное время делаем, что хотим.
— А я ни минуты, ни мгновения не хочу подчиняться, ни минуты не хочу заниматься мойкой стекол и полировкой рояля.
— Просите перевести вас.
— Куда? Рубить гвозди? Месить тесто?.. Я ничего, ни одного движения не хочу делать по принуждению…
— Ну к чему вы все это болтаете? — спросила его Люба, — ведь вы не переделаете всего общества. И если большинство с вами не согласно, вам остается только подчиниться.
— Большинство, большинство… Проклятое, бессмысленное большинство; камень, давящий всякое свободное движение..
Павел вскочил и нервно заходил по комнате.
— Меня лишили, мне не дали веры… Не знаю, каким чудом есть еще верующие люди, и как бы я хотел этого чуда для себя! Меня обокрали; взамен мне не дали ничего, не дали никакого оружия против страшного, против чудовищного врага — смерти…
— Какого же оружия вы хотите? Его никогда не было. Разве в старых сказках…
— Вера была оружием. Твердая, горячая вера, с которой не страшна была самая темная ночь…
— Наука дает больше, чем вера; она реально, не в мечтах только и бреднях, а на самом деле, в действительности, продолжила вдвое среднюю человеческую жизнь; она избавила человека от болезней… Чего же вам еще?.. Мне кажется, этих реальных благ слишком чем достаточно, чтобы вознаградить за призрачные блага, дававшиеся верой.
— А смерть?
— А верующие не умирали?
— Умирали; но верили, что воскреснут. — Павел прошелся несколько раз по комнате.
— Свобода, — снова заговорил он, — а я ни одной вещи, ни одного угла не могу назвать своим. Нет ни одного угла, где бы я мог безусловно и совершенно самостоятельно распоряжаться…
— Вы все любите ссылаться на старину. Вспомните древних христиан. Я недавно еще читала о них целую книгу, у них ведь все было общее…