В туалете его уже знали. Пожилая женщина, продающая салфетки и бумагу, встречала его приветливо, почти как родного. И чем дальше, тем больше чувствовал себя Вертер в этом небольшом домике спокойней и уютней, чем — стыдно признаться! — дома, рядом с горячо любимой Шарлоттой.
Отношения с ней, надо с грустью сказать, стали потихоньку портиться. К каждому уходу Вертера она относилась настороженно. Регулярно спрашивала, куда он так спешит, зачем, необходимо ли это и не может ли он все-таки взять ее с собой — ей так хочется подышать свежим воздухом перед сном. Говорилось все это, разумеется, ангельски-кротко, и от этого Вертер чувствовал себя не просто грубым мужланом, но еще и лживой свиньей. Изменщиком. В конце концов, получалось, что он готов променять любимую на уличный туалет. Позор.
Но особенно тяжко было все-таки по ночам. Страстное желание обнять Шарлотту к трем часам, когда утихали симфонии за стеной, вытеснялось еще более страстным стремлением — туда. Но стоило Вертеру, бесшумно поднявшись с супружеского ложа, попытаться проскользнуть босиком через гостиную, где, кто надо, уже храпел, а кто надо, сопел, как с одной из постелей (а то и сразу с обеих) слышалось заботливое:
— Мальчик, вам плохо? Может быть, водички? «Водички!» Только ее-то ему как раз и не хватало!
И Вертер бросался назад, к себе. А Шарлотта молча поднималась и, бесшумно двигаясь в своей прозрачной ночной рубашке, исчезала, чтобы вернуться с полной кружкой и поднести ее к запекшимся губам мужа:
— Выпей, милый. Выпей, не спорь, это отвар боярышника. Тебе сразу полегчает. Ты так похудел за последнее время. Пей, не то у меня разорвется сердце.
И он пил, хотя у него-то был готов разорваться несчастный мочевой пузырь. Похоже, у него начались галлюцинации. Во всяком случае пару раз, тщетно пытаясь заснуть, он увидел в полутьме, как медленно приоткрылась дверь спальни и туда бесшумно влетел некий предмет, по очертаниям напоминающий… пылесос. Но этого мало — верхом на этом вполне прозаическолм предмете сидела одетая в ночную пижаму в горошек Шарлоттина мама. Вертер протер глаза, но видение не исчезло — снизившись так, что шланг пылесоса, увенчанный щеткой, коснулся ковра, теща принялась описывать концентрические окружности. Пылесос при этом мерно гудел.
Утром Вертер первым делом взглянул на ковер. Там не было ни пылинки! Тут уж он, не выдержав, спросил жену, что все это может значить — дескать, не спятил ли он от… от Великой любви.
Шарлотта ничуть не удивилась, погладила мужа по щеке и сказала, что, мол, ничуть, с ним все в порядке. И вообще, удивляться тут нечему — «я же предупредила, что мы — не такие…»
«А какие, черт возьми?» — рвалось с языка Вертера. Но он, как всегда, промолчал.
А собственные его муки продолжались.
Иногда, не выдержав, он подходил ночью к открытому окну — «очень душно, сил нет!» и, заводя с женой разговор, чтобы заглушить непристойные звуки, делал свое дело прямо в пустой в это ночное время двор.
— Дождик пошел… — блаженным, сонным голосом откликалась Шарлотта, а Вертер воровато возвращался назад в постель.
Продолжалось это, впрочем, недолго. До той ужасной ночи, когда снизу раздался грубый окрик: «Эй, кто там ссыт с четвертого этажа?».
В ту ночь действительно шел сильный дождь, так что Вертер захлопнул окно, бормоча что-то о пьяницах, путающих летнюю грозу… Бог знает с какой пакостью.
Самое ужасное наступило зимой, когда окно заклеили, к тому же закрыли туалет в парке. О, жалкие попытки укрыться в кустах, окрики бдительных пенсионеров, привод в милицию с обвинением в нарушении чистоты и порядка в общественном месте!.. А дома — с каждой ночью все больше мрачнеющая Шарлотта: «Ты меня разлюбил. Я вижу. Я больше не нужна тебе как женщина». И — тихие слезы в подушку.
А что он мог поделать, Вертер? Ну, что?!
Если бы он в самом деле разлюбил ее! Он ушел бы. Просто — ушел. К обычным людям из плоти и крови. С такими же низменными потребностями, как у него самого. К тем, кто не летает на пылесосах. Да, ушел бы! Но ужас был в том, что свою Шарлотту Вертер обожал. С каждым днем все сильнее, понимая ее духовное превосходство, восхищаясь ее необычностью, романтической душой, любуясь тем, как она ходит, говорит, улыбается… как плачет. Плачет из-за него, подонка, недостойного жить!
Он не мог уйти от нее. Не мог причинить ей новых страданий да еще унизить перед мамой и бабушкой. Бросить — за что?! Разве они виноваты, что он постоянно корчится от недостойных, скотских желаний? Разве хоть раз кто-нибудь за что-то осудил его? Сказал хоть одно дурное слово? Бросил недоброжелательный взгляд? Ничего этого не было.
Когда-то в первые дни после свадьбы Шарлотта показывала Вертеру семейные реликвии — фотоальбом, где она сфотографирована в пеленках, потом — в школьном платьице, портрет бабушки перед войной — в широкополой шляпе с вуалеткой, какие носили в ее молодости. А вот фотография молодой мамы — на пляже в Ялте, в то самое лето… В альбоме Вертер не нашел ни одного мужского лица и спросил, нет ли снимка дедушки Шарлотты, убитого на фронте. Снимка не нашлось, и Шарлотта, сама вдруг удивившись, сказала, что, действительно, никогда не видела, как выглядел ее дед.
— Странно, правда? — сказала она задумчиво.
И добавила, что зато у бабушки в бельевом шкафу хранится именной пистолет, который деду вручили в награду за успехи в стрельбе.
— Это было еще до войны. Он занимался в каком-то спортклубе, в кружке Осоавиахима. Был «стрелком Ворошилова» или кем-то еще.
Вертер, как обычно, умилился. И попросил показать пистолет, что Шарлотта тотчас и сделала, взяв с него клятву не говорить ни слова бабушке — она не разрешает до пистолета даже дотрагиваться: он заряжен.
Вертер поклялся, что будет молчать даже под пыткой.
Это был шутливый разговор. И пистолет они рассматривали, смеясь, придумывали, как ограбят сберкассу и поедут на эти деньги в Ялту. Именно туда, а куда же еще? Ведь если б не Ялта, не было бы их счастья. Вертер еще спросил, а стрелял ли кто-нибудь из этого пистолета, и Шарлотта, отшатнувшись, с ужасом пролепетала:
— Конечно, нет! Это ж, наверное, страшно громко.
Как давно это было. Каким прекрасным казалось будущее…
Однажды ночью, мечась по супружеской постели и безнадежно поглядывая на форточку, расположенную слишком высоко, Вертер вдруг отчетливо представил себе мгновенный выход из плачевной ситуации, в которую угодил по собственной вине. Шарлотте легче будет пережить его смерть, чем разочарование в том, кому она отдала свою любовь. Пускай все они думают, что он просто сошел с ума. Это все-таки лучше, чем то, что происходит в действительности. В конце концов, нежная Офелия тоже сошла с ума. И ничего. Никто ее не осудил.
Не будем мучить читателя описанием того, как все это произошло. Скажем только, что Вертер выкрал из бабушкиного шкафа заветное оружие, засыпанное для чего-то нафталином, но не утратившее своих боевых качеств, в чем он, впрочем, вскоре убедился.
Однажды субботним утром все семейство собралось за столом в гостиной — Валентина Олеговна перебирала манную крупу, расположившись за обеденным столом, так как по телеканалу «Культура» шла особо изысканная передача, Эльза Валентиновна, сидя рядом, вышивала гладью, а Шарлотта, пристроившись на краешке стола и прикусив язычок, старательно штопала носок Вертера. Носок этот давно бы пора выкинуть, но мама всегда наставляла Шарлоту: мол, выбрасывать рваные вещи — слишком простой и легкий выход, а интеллигентному человеку никогда не должно быть легко. В этом его коренное отличие от человека неинтеллигентного.
Итак, все были заняты, телевизор орал, а Вертер решительной походкой прошествовал… да, да, у всех на глазах он прошел в уборную или, если угодно, — в сортир.
Несколько секунд все, оторопев, молча взирали на дверь, из-за которой доносился шум водопада. А потом раздался короткий звук, какого ни одна из дам доселе в жизни не слыхала, однако в неприличном происхождении коего никто ни на секунду не усомнился.
Шарлотта густо покраснела, закусив губку. Бабушка и мать переглянулись.
— Мужчина… — констатировала Эльза Валентиновна. И столько разных чувств прозвучало в этом слове, что Шарлотта всхлипнула.
— Мужчина, — с горечью согласилась Валентина Олеговна, качая золотыми буклями.
Шарлотта плакала. Ей было бесконечно стыдно.
Николай РоманецкийОплошка вышла!
Станимир Копыто проснулся в очень тяжком похмелье. Это было чудно́.
Поскольку заказов вечор не оказалось, они с Рукосуем Молчаном решили пересидеть легкое безработье в трактире. Отправились, по обыкновению, в «Затрапезье», ибо владелец оного питейного заведения был постоянным клиентом Станимира, хорошо относился к обоим волшебникам и ввек не наливал им сивушного. Душа-человек, словом…
Однако, кажись, вчера душа-человек явно изменил своим принципам, потому как ныне с памятью Станимира сотворилось нечто аховое.
— Слезыньки горючие, придется проучить мерзавца, — пробормотал Станимир, кликнул Купаву и велел подать рассолу.
Экономка слегка замешкалась (рассолу хозяин требовал нечасто), однако вскоре принесла — литровую корчажку. Станимир, стуча зубами, выпростал посудину и снова улегся, дожидаясь, покудова перестанут трястись руки.
Наконец трясучка ушла, а мысли прояснились до такой степени, что Станимир вспомнил — заблаговременные заказы ныне имеются токмо на вечер. До вечера же еще далече. А значит, можно прибегнуть и к более действенному средству исцеления.
Опосля чего Купава принесла хозяину уже медовухи.
Медовуха справно помогла телу, но память ей, увы, не подчинилась. Впрочем, желания проучить мерзавца явно поубавилось.
Ладно, решил Станимир. Встретимся через день-другой с Рукосуем, все вспомним. А и не вспомним — так не умрем!
День выдался на диво спокойным и безденежным. Народ к Станимиру шел редкий да несерьезный — все больше сглаз, порча, любовные присушки… Заклятья привычные и для квалифицированного волшебника несложные.