А потом мы возвращались домой. Шли, взявшись за руки. Я по одну сторону от Оксаны, Илья по другую. С пилотами прощались недолго. Все быстренько зарядили бластеры и разбежались по своим Оболочкам.
Антуан сказал: хорошо вот Илюхе, его-то к нему сама пришла, как гора к Магомету. А я не мог скрыть гордости. Ведь если вдуматься, это нечестно: всю жизнь расти Оболочку, идеи всякие для нее придумывай, а заслуги всегда ей, а не тебе.
Ксанин бластер не нашли. Она рассказала, что едва перелезла через ограду, как ее схватили, обезоружили и усыпили, нажав на сонную артерию. Заговора воды она не знала, и оружие не могло нанести серьезный урон. У Оксаны, как выяснилось, совсем недавно произошло разделение Оболочки и пилота. Всему еще только предстоит научиться.
Не нашли мы и Стенькины шприцы. То-то будет утром радости детсадовцам. И опять пойдут гулять слухи о наркоманах. Хотя слухи могут быть и не из-за нас.
Если не считать всего этого, разошлись мы с полным боекомплектом. Пустотелые ни разу не нападали за пределами сада, но — сами понимаете. Я поделил снаряжение с Ильей.
Не знаю, правильно ли писать именно про такую ночь. Жизнь пилота — это ведь не сплошная борьба. У нас бывает много разного. Мы опять соберемся, теперь уже впятером, сами залезем на крышу, усядемся на коньке и будем смотреть на луну в полнеба. Стенька расскажет о своих новых изобретениях, Антуан — о новых играх, а я — что думаю о строении Оболочек. Только мои рассуждения им быстро надоедают. Они просто живут, даже Стенька, а я пытаюсь понять.
Например, почему так: что-то из жизни Оболочки помнишь, а что-то забываешь напрочь. Вроде того, чем занимаются ночью Илья и Оксана. В принципе понятно, а вот как это?
Илье, наверное, тоже не понять, зачем все наши детсадовские войны. Тем более что днем мы и пустотелые встречаемся как ни в чем не бывало.
Однако, уверен, Юрку мы больше не встретим.
Память, она странная. Оболочка тоже ведь не помнит ночные битвы. Я обязательно прысну, сам не соображая отчего, когда Оксана попросит, надевая платье:
— Ты не застегнешь мне молнию?
Оксана, конечно, рассердится.
Юрий КосоломовЦепицентр
Не скажу, что моя армия хуже других была. Всякое случалось. Ну, жить не давали, ну, в морду били. Ну, я бил. А как же без этого?
У древних римлян децимация была. Я читал. То есть драпанет легион с поля боя — всё, выходи строиться, негодяи. Подходи, ребята, по одному, доставай из вазы камешки. На девять белых один черный. Вынул черный — получи по кумполу, брат мой лихой. Вынул белый — живи. По жребию, без обиды. И чтоб другим неповадно было.
Армия для того и существует, чтоб солдаты умирали. На сто человек всегда родится один, два, три таких, что мать родная только перекрестится, если их куда-нибудь заберут. Если не забрать, они ж бузить станут. А которые смирные — девок брюхатить, нищету плодить. А так они все за колючкой. И в Америке армия. Им ведь тоже свой брак девать куда-то надо. Всех-то посадить не за что.
В моей армии всякое было, и всего понемножку. Кто б ты ни был, хоть конем шахматным ходи, хоть шелковым стань, хоть картинкой со стенда по строевой подготовке — все равно достанется, хотя бы за компанию. Хоть чуть-чуть, да каждого придушат. Ну, а кого-то — до конца. Потому что главное дело военных — убивать. Без этого армия не может. Без этого она, как дрочила прыщавый, сама себе пальцы до крови грызть начинает.
Один у нас в машину греться полез — завел, заснул, а она в боксе стояла. Одного Казанин удавил, полотенцем — тот долг не отдавал, что ли. Мы тогда в Ленкомнате сидели, по телевизору Пугачева пела. Входит Казанин, красный такой, и тоже садится, смотрит. Ну, потом его раскололи. А один сам удавился.
У нас на взводе тридцать шесть рыл было. Каждый по два года родине отдал. Умножь на тридцать шесть — аккурат жизнь получится. Даже больше — мой батя и полтинник не разменял, от силикоза загнулся. Ну а те, выходит, догнали и перегнали. Перевыполнили. Природа не дремлет, свое всегда отнимет.
Замполит там всё про чувство локтя вкручивал, про тесные ряды, про дружбу, про другую всякую херню. А я так скажу: лиши людей свободы, и они сами по себе стадом будут. Они от такой жизни не думают уже, за них начальство думает. И не так ведь, чтоб насилие было: ты, мол, не думай, а то заморю, жить не позволю. Нет, сами уже думать не могут. Не могут, и все.
Будь ты семи пядей во лбу, а когда жрать все время хочешь, только о жратве и думаешь, больше ни о чем. А лопатой машешь — только и думаешь: когда ж яме конец? Там может показаться, что все о воле думают, потому что только о воле говорят. А на воле ты ел, когда хотел, и курил, когда хотел. Поэтому о воле и думают будто бы. А на самом деле — о жратве. Ну, к дембелю поближе, когда противостоин тебя уже не берет, — о бабах. А так — о жратве, да покемарить бы. В это время за тебя другие и думают. И там все такие. От этого все и становятся дружным таким с виду коллективом. Единомышленники, мать нашу. А думают за всех умные. В армии других и не бывает. Там все либо самые умные, либо самые глупые, сколько их ни есть по стране.
У них там и специальные заморочки делают. Взять, к примеру, кино. Я только на воле знаешь что сообразил? Я раньше не понимал, зачем у нас фильмов много, и все они такие безмозглые. Алка под конец уже без меня в кино ходить стала — знает, что я через десять минут встану и уйду. Ну, разве что портвейна за пазуху возьму, чтоб хлорку туда сунуть и через хлорочку соснуть.
Ну, вот, а в армии от этого не уйдешь. Если тебя перед экраном посадили, то крутись не крутись, а смотреть будешь. Будешь — никуда не денешься.
Я там специально опыты ставил. Пригонят нас в клуб: садись и смотри. Свет погасят, а я — глаза вниз и о своем думаю. Книжки вспоминаю: «Три мушкетера» там, «Королеву Марго», «Похождения Васи Кочерыжкина» и так далее. Из «Родной речи», к примеру. Думаю, думаю — вдруг все смеются, и я смеюсь. Хотя и не смешно. Но все смеются, а я со всеми. Потому что давно уже не мушкетеров вспоминаю, а на экран смотрю. Пробую снова — через минуту та же картина. Будто кто насильно меня смотреть заставляет. Или гипнотизирует. Мушкетеров-то про себя вспоминаешь. А кино-то вслух орет! Просто растворяешься в этом кино. Какое б оно безмозглое ни было, жить в нем, а не тут начинаешь. В детстве, помню, про войну фильм глядя, жуть брала — один к одному. Один к одному!
Ладно, про это и так все знают. Я вот о чем. Пацан-то, что у нас повесился, — он всех удивил. Я понимаю, если б он чмо был. Если б его по ночам на полах гноили или, скажем, в сушилку — калориями кормить.
Не, ты чего! Кто ж он был, дай вспомнить… Завскладом, что ли? Из хозвзвода он — это точно, там у них одни литовцы были. Лейдерис его звали, Ромас.
С этими литовцами осечка вышла — с гражданки пригнали, а после наехала комиссия и шерстить всех стала. И у многих литовцев родня в Америке оказалась, или у немцев служила, или братья лесные были, точно не знаю. В общем, каких-то на хозвзвод перевели. Там почти все литовцы стали, потому что нашего к хлебу пусти — он в момент все пропьет да раздаст, да еще воровать будет. Случалось уже. Вот наших на объект вернули, а литовцев — на хозяйство. На объекте потом бардак полгода был, без них справиться не могли, потому что ребята всё грамотные ушли, все специалисты уже. Наши, помню, перед отбоем в карты режутся, или тормозуху пьют, или чмо какое-нибудь чморят. А литовцы в учебном классе Р-110 тихонько врубят и по-своему что-то слушают — небось, тоже из Америки. А Ромас лежит на верхнем ярусе, книжку читает с картинками такими… Ну, как у врачей — микробы там увеличенные или глисты, хрен его разберет. Врачом, наверное, стать хотел.
Ну вот. Они, кстати, все сельские были. Мы просто балдели: из села, а по-русски свободно, вот как мы с тобой, говорят. Это ж значит, они два языка уже знали. Из села, называется, — прикинь, да? С ними, бывало, один стоишь — все из вежливости по-русски говорят, а ты меж них, как в кино, к немцам засланный. Тем более что форма-то наша, кроме шапок да пилоток, с той, немецкой, слизана. А уж если фуражки наденут, да которые в очках — все, руки вверх.
И Лейдерис этот тоже из села был. Не, с хутора. У них, говорят, хутора, а не села. А в хозвзводе хорошо — у всех жизнь личная, в строю их не шмонают, копать, да грузить, да в караулы не гоняют. В кино, кстати, тоже — всегда дела находили. У всех каптерки — а то, думаешь, где б он книжки держал? Да из тумбочки их бы в момент на подтирку унесли.
Да, вот еще случай с ним был. Деды тогда на дембель собрались — всё, уже портфели сложили, команды ждут. Прибегает шнырь со штаба: сдавай военные билеты, дембельские штампы ставить будут. Все от радости орут, а Миша Эгенмырадов — туда-сюда — нет билета. Как сквозь землю провалился. Миша всю казарму перевернул — нету. У меня, если по правде, все тогда и опустилось — я за этого Мишу больше всех радовался, что рожу его больше не увижу. Первый гад по всей химзащите был. А тут он без билета — это значит, когда ж его теперь домой-то отпустят? Всем дембелям — «Славянку», и с плаца — на КПП, к вездеходу. А Миша — в конце строя, в столовую, пайку хавать. Он, веришь, аж поседел — здесь вот чубчик у него седой стал. За ночь!
Утром, значит, стоим на разводе, Малышев разоряется: я тебя на губу, а на тебя дело заведу, а твоей матери письмо напишу, чтоб у нее сердце болело. Потому что ночью в автопарке с какого-то «ЗИЛа» коробку передач свинтили, а кто — неизвестно. Тут заходит этот Лейдерис — и к нему: товарищ капитан, разрешите обратиться. По хозяйству его что-то спрашивает. Ну, побазарили, он идет к выходу. Смотрит так мельком на нас, и вдруг оборачивается, будто ударил его кто! Зырк — опять на нас! Зырк! Поглядел и ушел.
А у нас два азера были, Насыров и Абдуллаев. Насырова этого все другие азеры презирали, потому что он был чмо. Ух, как они его не любили! Он и правда пацан был червивый. У него как-то на полигоне противогаз порвался, так он с салаги срывать стал. И этот, Абдулка маленький, больше всех его доставал — как оса рядом вертится, что-то по-ихнему скажет и смеется, а Насыров прямо с лица чернеет, шипит: «С-с