ородка и отрубил по метке. Загладив топором торец, прошёлся по рукояти, стёсывая лишнее, то, что могло помешать при работе — выступы, сучки и заусенцы, готовые стать занозами. Потом обухом разогнул на камне совок лопаты пошире. Всё. Можно начинать работу.
Забой был близко. Напарником Иванову Евсеич поставил молодого татарина с язвой на щеке.
Пальцы обхватили черенок лопаты, ладони заняли привычное положение. Металл заскрежетал о камень. Быстро войдя в чёткий ритм — не суетливый, но и ни в коем случае не медленный, — Иванов согрелся. Визжащая лопата подбирала с земли камни, они, шурша, сползали на замахе и с грохотом падали на дно тачки. Звонкий стук камня о дерево постепенно сменился приглушённым бряканьем камня о камень. Напарник покатил по деревянному трапу наполненную тачку, «машину ОСО — две ручки, одно колесо». Иванов взял кайло, подрубил камень на склоне, и тот с шорохом сполз к ногам.
Скрежет, шорох и стук — эта до боли знакомая мелодия звучала в забое с утра до вечера. Она существовала как будто отдельно от всего остального, она жила сама по себе. Иванову казалось порой, что им необходимо работать только для того, чтобы не смолкала песня колымского забоя. И эта музыка была вечной.
Через пять дней на чёрной машине «ЗИС-110» приехал какой-то важняк в плаще и в блестящих сапогах.
— Это кто? — спросил Иванов, запуская пальцы в спутанную бороду.
— Коломийцев… — Ринат устало потёр язву на щеке. — Не первый раз уже…
— А чего ему тут надо?
— Не знаю, если честно…
Поговорив с Евсеичем, Коломийцев уехал. А во время ужина десятник встал у входа и сообщил, поблёскивая очками в свете керосинки:
— Вот что, ребята… Коломийцев сказал, что вы работаете спустя рукава.
Иванов насторожённо поднял голову, перестав жевать. Предчувствие не обещало ничего хорошего.
— С завтрашнего дня работаем по новой системе. Индивидуальных замеров, как в тридцать восьмом были, устраивать не буду. Но знайте — отлынивать не дам. Каждому буду начислять проценты. Тот, у кого меньше ста, хлеба назавтра не получит. Смотрите сами.
Барак потрясённо молчал. Хлеб — самая питательная часть лагерного рациона, на приварок надеяться не стоило.
— А теперь добрая весть, — улыбнулся Евсеич, и при взгляде на эту гаденькую улыбочку Иванов почувствовал, как вдоль позвонков скользнула холодная струйка. Он стиснул зубы.
— Тот, кто поработает лучше всех, — сказал Евсеич, — может рассчитывать на премию.
Уходил десятник без опаски — никто не рискнул бы на него напасть. Но Володя Карпов на всякий случай приподнялся с места, отслеживая любое резкое движение.
Рыжий Карпов, по слухам, на воле занимал довольно высокую должность, пока не угораздило его провороваться. Он хорошо устроился и в лагере. Каждый пытается выжить любым способом, но Володе удавалось лучше всех. Что такого нашёл в нём десятник? — задавались вопросом сорок с лишним человек. Они сделали бы всё, чтобы оказаться на месте Карпова, чтобы не ходить каждый день в золотой забой на четырнадцать часов, чтобы жить себе припеваючи заместителем десятника.
Сон не шёл. Глухо бормотали соседи, обсуждая новости, в дальнем углу ожесточённо спорили блатняки. Иванов расчёсывал пальцами бороду и думал о том, что слишком размяк он на бесконвойной командировке: начали возвращаться отмершие и отмёрзшие чувства. В лагере невозможно испытывать эмоции — дружба опасна, ведь предать способен каждый ради того, чтобы выслужиться перед начальством, ненависть бессмысленна, так как ни к чему не ведёт, только заставляет впустую тратить силы, а любить вообще некого. Необходимо закуклиться, замкнуться в себе. Не верь, не бойся, не проси — три закона, нарушители которых вредят себе сами.
Утро выдалось пасмурное. Хорошо хоть, не дождливое.
Ринат быстро насыпал тачку — не доверху, чтобы легче было, — Иванов схватил ручки, поймал равновесие и покатил её за собой к бутаре. От промывочного прибора он возвращал «машину ОСО» колесом вперёд, положив руки, чтобы отдыхали, на ручки. Темп работы ускорился по сравнению с прежним — никому не хотелось лишиться хлеба. Траповщик еле успевал настилать трапы к каждому забою. По деревянным мосткам, скрипя колесами, катились к центру золотого разреза тачки с «песками», скрежетали лопаты, камни шуршали, скатываясь по склону, и грохотали, падая в тачки. Десятник стоял наверху, на бутаре, и наблюдал.
Норму выполнили все.
Вечером Иванов возвращался в барак, еле передвигая ноги, — опустошённый, как выпотрошенная рыба. Сил ни на что не оставалось. Тело нестерпимо терзала боль — она угнездилась в пояснице, она сводила судорогой ноги, она грызла натруженные руки. Ужинать не хотелось, но ещё больше не хотелось терять заработанную пайку. Пришлось есть — есть, медленно пережёвывая хлеб и отхлёбывая приварок через край миски. Забравшись на своё место, Иванов лёг ничком и сразу отрубился.
Наутро всё тело ломило. И не один Иванов страдал — слишком многие вставали неохотно, тянули время, безрадостно тащась к забою. Началась работа.
Пересиливая себя, Иванов ковырял склон забоя лопатой, малыми порциями забрасывая камень в «машину ОСО». Не выдержав, Ринат взял кайло и начал разбивать крупные булыжники — лишь бы не стоять безвольно, с тоской наблюдая, как напарник лишает их обоих надежды на премию. Тачка, в конце концов, наполнилась, и татарин проворно покатил её к бутаре. Глядя ему вслед, Иванов тяжело вздохнул.
Слишком молод Ринат — даже борода не растёт, только жиденькие усики над верхней губой, — не понимает ещё, что в лагере убивает большая пайка. Но отсутствие пищи умертвит ещё вернее, и заставить работать в полную силу организм, не сумевший отдохнуть за ночь, просто необходимо.
Кое-как дотянув до завершения рабочего дня, Иванов бросил лопату и понял, что сегодня устал ещё больше.
Евсеич назвал его в числе тех, кто норму не выполнил.
Подставив миску под черпак Карпова, Иванов получил свою порцию жидкого супа. Отпил обжигающую жидкость, чтобы не вылилась, накрошил в неё хлебную мякоть. Получилась тюря. Хлеб разбух в горячей воде, и стало казаться, что его больше. Цепляя неловкими пальцами расползающуюся мякоть, Иванов переправлял её в рот и прижимал языком к нёбу. Она неуловимо таяла, оставляя после себя бесподобное ощущение сытости. Нельзя было спешить, кто знает, когда удастся в следующий раз поесть хлеба?
Ночью приснилась Надя. И дом. Ночь, луна подглядывает в окно, а в щель у окна — давно нужно заделать — свистит неумолчно ветер. Надя жарко шепчет на ухо: «И даже если… даже если… Я всё равно тебя дождусь. Ты выдержишь, я знаю. И вернёшься». На душе так сладко — любит, действительно любит! — и хочется успокаивать: «Да ничего со мной не случится… В случае чего — тебе Гоша поможет… Ну не плачь… Всё будет хорошо».
Очнувшись, Иванов долго лежал без сна. Сквозь размеренный храп доносилось поскрипывание нар, когда кто-нибудь ворочался, в печке ровно гудело пламя. Всё спокойно. Только в горле застрял сухой комок и никак не желал уходить. Моргая сухими глазами, Иванов смотрел в темноту. Вот кто-то поднялся, скользнул к печке, распахнул дверцу — и в красноватом отблеске мелькнуло рыжебородое лицо Володи Карпова. Он подбросил дров и вновь закрыл печку. Может, показалось, а может, действительно стало теплее. Иванов заснул.
В стылое утро он выходил в подавленном настроении. Вяло промычал «я» на перекличке и двинулся к забою, безвольно опустив голову. Ладони взяли черенок лопаты, совок её подцепил первую на сегодня порцию камней… Заныли руки, взвыла от боли спина, ноги мелко задрожали.
Иванов упал на колени, просыпав то, что было на лопате. Один из камней оказался золотым самородком. Схватив его, Иванов поспешил к десятнику — если вес самородка больше пятидесяти граммов, будет какое-то вознаграждение. Только ни в коем случае не думать, какое именно! — не растравлять душу, строя планы на непойманного журавля…
— Сорок граммов, — мазнул Евсеич взглядом по самородку.
Иванов возвращался, ссутулясь, слепо уставившись под ноги, а в голове тупо вертелось: не верь, не бойся, не проси; не верь… Его провожали равнодушные взгляды.
— Убежим? — шепнул Ринат.
— Молчи! — раздражаясь, оборвал его Иванов.
Стоило поблагодарить татарина — наивным и опасным предложением он всколыхнул вязкое болото уныния. Понемногу Иванов втянулся в работу, поведя безукоризненно свою партию в концерте забоя. Визг лопаты, громыхание камня, скрип тележного колеса — всё как всегда. Лишь крамольная мысль о побеге нарушает покой.
Двадцатилетний Ринат не понял ещё, не успел понять, что покинуть Колыму невозможно. Во всяком случае, об удачных побегах Иванов не слышал. Рано или поздно беглецов ловили, кого возвращали в лагерь мёртвым, кого — не совсем…
Лагерь убивает в человеке человека — чувства умирают, мечты испаряются. Остаётся лишь надежда — надежда на то, что сумеешь дотянуть до завтрашнего дня. Бежать решаются только новички — такие, как Ринат: их ещё не сломал лагерь, они ещё верят, что способны изменить свою жизнь. И рано или поздно понимают, что ошибаются.
Вечером Иванов отвёл Рината в сторону и тихо произнёс:
— Никому не говори то, что сказал сегодня мне. Я на тебя не донесу. Можешь считать, что тебе повезло.
Татарин начал было что-то отвечать, нервно расчёсывая язву, но Иванов не слушал, быстро отвернулся и ушёл.
— Сразу скажу, — начал Евсеич. — Хорошо поработали Иванов, Карпов и Бахорин.
Иванов поначалу обрадовался, но тут же пришло глухое раздражение — Володя Карпов готовил еду и не мог, никак не мог участвовать в соревновании. Почему Евсеич назвал своего любимчика? Пусть тогда сразу скажет, что Карпов выиграл, и остальные расслабятся. Если премии не получить, к чему надрываться сверх меры?
Двое норму не выполнили — старик Патраков, настилавший трапы, и блатарь Маркеев, Гасила. Траповщик нервно сглотнул — на тощей шее, под куцей седой бородёнкой, дёрнулся кадык, — услышав свою фамилию, но промолчал. А Гасила встал и направился к Евсеичу: