Евдокия Андреевна улыбнулась. И подумала, что пора бы уже забрать костюм из химчистки. И прикинуть, кто же в этом году будет выполнять при ней роль Снегурочки...
МАЙК ГЕЛПРИН, СВЕТЛАНА ОСМедный грошРассказ{1}
Он был страшный, этот мужик, нет, просто ужасный. Сутулый, с длинными волосатыми ручищами, выпирающими из-под закатанных рукавов грязно-белёсой косоворотки. Ханна даже зажмурила глаза, чтобы не видеть заросшего чёрной бородищей лица. Мужик выглядел точно так, как Ханна представляла себе разбойника из сказки, которую бабушка Циля-Ривка рассказывала на Йом-Кипур. И имя у того разбойника было.страшное — Мордехай, подстать его жутким делам.
— Пойдём, Ханночка, — прошептал дядька Мотл, — не пугайся, деточка, это добрый человек, раз Бог послал нас к нему.
Ханна отчаянно затрясла головой и вцепилась Мотлу в руку. Она знала, что сейчас будет — этот страшный человек, этот Мордехай, убьёт её. Умереть Ханна была согласна и даже хотела. Всю последнюю неделю вокруг неё сотнями умирали люди, и было странно и неправильно, что она всё ещё жива. Но одно дело просто взять сразу умереть и отправиться на небо к маме, а совсем другое — если тебя убьёт этот жуткий разбойник, который, вполне возможно, ещё и людоед.
Мама умерла, когда на поезд, тот самый, последний, на котором беженцам удалось вырваться из Минска, упали бомбы. Вместе с мамой не стало брата, трехлетнего Сэмелэ, и старой, души не чаявшей во внуках Цили-Ривки. Ханна едва узнала маму, когда нашла её в поле, после того, как бомбёжка закончилась. И бабушку узнала тоже с трудом. Лишь Сэмелэ, ябеда и непоседа Сэмелэ, выглядел как обычно, только зачем же он вылил на себя так много томатного сока?.. .
Ханна ещё долго ходила по полю вдоль развороченных рельсов и догорающих вагонов. Сначала вокруг неё были люди. Живые люди, и умирающие, и уже неживые. С Ханной заговаривали, о чём-то спрашивали, она не отвечала — смысл вопросов не доходил до неё. Постепенно живых вокруг становилось всё меньше, а потом и вовсе остались лишь мёртвые. Среди них Ханна нашла много знакомых: и сапожника Ицхака, и почтальона Янкеля с обеими дочерьми, а когда уже начало смеркаться, наткнулась на свою лучшую подругу. Фейге недавно исполнилось пять, она была почти на год старше Ханны и жила прямо напротив, а её отец, резчик Изя, дружил с Ханниным папой. Они вместе ушли в военкомат, как только началась война, а оттуда — на фронт.
Ханна опустилась на колени рядом с телом Фейги и принялась читать каддиш. Читать его она не умела, но знала, что делать это следует, и старалась изо всех сил.
— Боженька, родной, — сквозь слёзы шептала Ханна на идиш, — забери к себе на небо всех-всех, которые умерли. Маму, бабушку, Сэмелэ, Фейгу. Сделай так, чтобы им было там хорошо. Боженька, ты же помнишь меня, это я тебе молюсь, я, Ханна Гершанович.
К ночи похолодало. Ханна поднялась на ноги и, спотыкаясь в темноте, пошла через поле прочь от железной дороги, к лесу. Там, на опушке, её и нашёл тощий, нескладный и подслеповатый дядька Мотл, портной с Немиги. Затем они брели через лес, а когда Ханна не могла идти, Мотл нёс её на руках, сам едва не падая. Потом вышли к деревне, и худющая жилистая бабка всё пихала в холщовый мешок хлеб, варёную картошку, яйца, крестила попеременно Мотла и Ханну и плакала.
— Может, оставите? — тоскливо спросил Мотл. — Меня не надо, девочку спасите.
Старуха отчаянно затрясла головой, сунула Мотлу в руки мешок с едой и попятилась в избу. Они обогнули деревню и снова углубились в лес. Потом была ещё одна деревня, из которой их прогнали, они бежали прочь по улицам вдоль домов, и Ханна уже ни о чём не думала, и очень хотела умереть. А затем на отшибе, за чахлым перелеском они наткнулись на поляну. На ней был дом, корявый, мрачный, приземистый, а перед домом стоял этот вот разбойник, этот Мордехай, и, уперев в бока волосатые ручищи, исподлобья глядел на них.
— Пойдём, деточка, — повторил Мотл. — Ну, хорошо, постой тут, я сам.
Ханна впервые за последние дни заплакала. Сквозь слёзы она смотрела, как старый Мотл, отчаянно размахивая руками, о чём-то молил страшного разбойника Мордехая. А потом вдруг упал на колени и, к ужасу Ханны, сунулся целовать ему сапоги.
После недели, прожитой в погребе, Ханна разбойника возненавидела. Она не знала, почему тот до сих пор не убил её, а, наоборот, подкармливал. Наверное, чтобы я стала толще, и тогда он меня сожрёт, думала Ханна, и специально старалась недоедать. Мордехай почти не разговаривал с ней, иногда лишь бурчал себе под нос неразборчиво. Утром он молча спускался в погреб, оставлял нехитрую еду, забирал ночной горшок и исчезал до вечера. В погребе было холодно, девочка куталась в огромный, вдвое больше неё, засаленный ватник и старалась ни о чём не думать. Однако это не получалось, и Ханна думала о маме, о её мёртвом обезображенном лице, которое увидела тогда, в поле. После этого Ханна неизменно начинала молиться. Она просила Боженьку поскорее забрать её к себе, но он, видимо, не слышал или ему было не до Ханны, потому что наступал новый день, а девочка всё ещё оставалась жива. А потом она заболела. Метаясь в жару и полузабытьи на расстеленном на погребном полу ватнике, Ханна думала, что уже умерла, только почему-то попала не в рай, а совсем наоборот. Ей было очень страшно, ведь Боженька наверняка ошибся и перепутал её с кем-то, потому что никаких грехов за собой она не знала. Ханна проболела долгие две недели, и в памяти остался лишь Мордехай, насильно запихивающий ей в рот деревянную ложку с чем-то жидким и очень горячим.
— Петуха зарезал, — бурчал себе под нос Мордехай, — один кочет и был-то всего. Сам, своей рукой его, как тебе это, а?
После болезни Мордехай позволил Ханне по вечерам выбираться из погреба. Он выходил из дома наружу, пока девочка отогревалась у жаркой печки. Иногда в безлунные вечера он даже брал Ханну за руку, выводил её, и они обходили несколько раз вокруг дома.
Лето сменила осень, похолодало, и теперь Ханна даже ночевала наверху, а люк в погреб оставался открытым, чтобы можно было при необходимости срочно в него нырнуть.
— Пса бы завести, — часто бормотал хозяин. — Ничего не могу поделать, ненавижу собак. Ещё с каторги, с лагерей.
С наступлением морозов многое изменилось. Теперь в дом стали часто приходить люди. Ханна никого из них не видела, зато слышала голоса. Они были неприятными, грубыми и сквернословили, как непутёвый шикер, складской сторож Наум, когда напивался. Только в отличие от Наума, сыплющего бранью на идиш, голоса ругались по-белорусски, а Мордехая почему-то называли господином обер-полицаем. Еды теперь стало гораздо больше. Ханна прекратила недоедать, рассудив, что, раз ещё жива, то, возможно, в планы хозяина не входит её убивать, а лишь держать для какой-то одному ему ведомой цели.
Несчастье случилось, когда зима была уже на исходе. Ханну разбудил Мордехай, буквально сорвав девочку с топчана.
— Быстро в погреб, — задушливо зашипел он, — живо, ну!
Ханна скатилась вниз по приставной лестнице, вслед ей полетели одеяло и простынь. Крышка люка захлопнулась, и не успела Ханна прийти в себя, как наверху раздались голоса. Ханна едва не задохнулась от счастья — она узнала слова. Голоса говорили на идиш. На том самом идиш, на котором разговаривала мама, и бабушка Циля-Ривка, и Фейга, и весь-весь еврейский квартал. Обдирая локти и коленки, Ханна взлетела вверх по приставной лестнице и заколотила кулачком в крышку люка.
— Заберите меня! — истошно закричала она на идиш. — Пожалуйста, я живу здесь в погребе, взаперти. Меня зовут Ханна Гершанович, помогите мне, умоляю вас, ради Бога!
— Юдиш!? — резко спросил, почти пролаял один из голосов.
— Юдиш, юдиш, — отчаянно закричала Ханна, и в следующий момент сверху раздался грохот. Ханна едва не свалилась с лестницы, наверху ревело, трещало, со звоном рассыпалось стекло, и тот голос, что спросил, еврейка ли она, вдруг пронзительно завизжал, а потом затих. Затем крышка люка распахнулась, и в проёме показалась страшная рожа Мордехая.
Ханна выпрыгнула из люка и бросилась к разбойнику.
— Ты убил их! — кричала она, заливаясь слезами и колотя Мордехая кулачками в живот. — Ты убил этих евреев, ты, шмак проклятый, шмекеле, дрек. Убил! — Ханна перешла на русский: — сволочь, мерзавец, говно.
— Дура, — рявкнул разбойник и оттолкнул девочку от себя так, что та отлетела к стене. — Евреев... На, смотри на своих «евреев».
Ханна посмотрела. Мёртвые евреи были похожи друг на друга как братья. Их было двое, оба в чёрном, как будто носили траур по своей умершей маме. Ханна закрыла ладошками рот, чтобы не закричать вновь.
— Дурёха, — бросил, будто выплюнул, Мордехай. — Собираемся, быстро, надо уходить.
Потом они брели через лес. Разбойник тащил Ханну на себе, идти по снегу она не могла, да и обуви подходящей не было. Они шли и шли, по ночам Мордехай жёг костры и, ссутулясь, сидел перед огнём, огромный, страшный, уродливый.
Однажды он сказал:
— Сил нет больше. И еда подходит к концу. Так я и не вытащил тебя. Загубил, и себя заодно угробил. На всякий случай запомни: я — Николай Зимин. Штабс-капитан Николай Иванович Зимин. Дворянин. Бывший дворянин и бывший штабс-капитан. Осуждённый ревтрибуналом преступник и беглый лагерник. Я антисемит, понимаешь ты, я ненавижу евреев. Спросишь, зачем я тебя взял? Можешь не спрашивать, я сам не знаю ответа.
Их нашли, когда Мордехай уже не мог дальше идти и молча лежал рядом с Ханной у угасающего костра.
— Ого! — сказал длинный, одетый в кожу носатый человек с винтовкой через плечо. — Кто такие? Боже мой, да тут девочка.
— А я знаю его, товарищ капитан, — вывернулся из-за спины носатого молодой парень в ушанке и тоже с винтовкой. — Это же полицай из местечка, он у них старшим был. Что, попался, сука!?
Он подскочил и пнул Мордехая ногой.