Полдень XXI век, 2009 № 9 — страница 25 из 32

(Вдруг хлопает себя по лбу.) Болван! Повесить над кроватью репродукцию Шишкина! (Радуется, как Архимед, разве что ванны не хватает.) Лес, березки... Нет, лучше сосенки. «Утро в сосновом лесу». Медведи, солнце, неудержимая силища резвится.на воле... Да, Шишкин. Воздействие — иррационально. Глубинная, щемящая душу любовь к Родине — в сочетании с любовью плотской... гениально. Всё, сценка заиграет. Как брильянтик — революционными искорками...

Убегает, бросив окурок на пол.


...На сцене гаснет свет. Казалось бы, спектакль окончен, но к рампе выходит человек в синей форме сотрудника прокуратуры. Пристально вглядывается в зрительный зал.

За сценой слышен топот и странные вопли: «А ну стоять!», «За что?!», «Лицом к стене!», «Я здесь случайно!». Лопается несколько далёких выстрелов.

— Граждане! Эксперимент признан преступным. Распространение, хранение и употребление подобной мерзости сурово карается нашим законом. Люди, которых вы только что видели, арестованы. Они понесут заслуженное наказание невзирая на лица, должности и звания. Группа физиков, сфальсифицировавших экстраполяты, изобличена полностью, провокаторы уже дают признательные показания. Товарищи Суслов, Андропов, другие товарищи раскаялись в своих ошибках и получили партийные взыскания.

Следует знаменитая мхатовская пауза. Молчание мучительно затягивается. Очень хочется, чтобы прокурор ушёл. Он не уходит... не уходит... не уходит...

— Граждане! Здание оцеплено. Прошу всех кураторов организовать выход представителей трудовых коллективов в фойе, где построиться группами согласно списков. Роспуск по домам — после санации памяти. Гиппологическая лаборатория развёрнута в буфете. Остальным ждать на местах, к вам подойдут.


ЗАНАВЕС


Знаменитая чайка на коричнево-полосатом бархате всё летит куда-то. Напротив неё, на расстоянии полёта стрелы, между верхним ярусом и потолком, — неприметное окошко, закамуфлированное шторками под цвет стен.

Ещё с минуту назад оттуда свисал кончик серого сюртучного галстука. Спохватившись, его втянули обратно в дыру.

Поистине вся жизнь — театр. В крайнем случае — кино или цирк.

Впрочем, шифрограммы, полученные нынче же в Вашингтоне, Лондоне, Брюсселе и Бонне, были восприняты со всей серьёзностью и с полным удовлетворением.


1984, 2009

ВЛАДИМИР ЦАРИЦЫН
Эвтаназия
Рассказ


Меня зовут Сережей, мне завтра исполнится четырнадцать. Но вообще-то мне десять. Вернее... как бы это объяснить?.. Мне было десять, когда это произошло. С тех пор я здесь и не хожу в школу. И с ребятами не общаюсь. И со взрослыми. Ни с кем. А потому я остался таким, как был тогда. По уму... нет, правильно сказать — по умственному развитию. Но завтра мне все-таки четырнадцать. Если по календарю, а не по развитию. Вообще-то я за календарем не слежу. Просто слышу, что говорят мама и иногда папа. Ну, и другие... — сиделка Маша (конечно, она — тетя Маша), мой лечащий врач Станислав Сергеевич. Да вроде и все... Ах, да! Еще бывает, когда куча врачей в мою палату заходят. Важные такие — все в белых халатах, в колпаках. У кого блокнот и ручка в руках, у кого-то диктофон. Ну, не все важные, некоторые молодые и смешные, но все в белых халатах и колпаках. Станислав Сергеевич им про меня рассказывает, они слушают внимательно, головами кивают, записывают. Потом вопросы задают, Станислав Сергеевич на них отвечает. Мне сначала интересно было, о чем они говорят, а потом надоело — об одном и том же талдычат... Потом все уходят, а Маша остается. И сидит — книжку читает или просто в кресле сидит, ничего не делает. Только иногда голову поднимает, но не на меня смотрит, а на всякие там огоньки и экранчики. У меня в изголовье кровати и по бокам от нее много всяких железных ящиков стоит, с экранами. А за головой еще что-то квакает, попискивает и пшикает так: пшик — пшик-пшик — вроде как насос работает. Я знаю, что это такое — все вместе. Это аппарат жизнеобеспечения.

Станислав Сергеевич в мою палату сейчас заходит редко, что ему тут делать? Я же этот... как там меня? — безнадежный. Он как-то сказал: овощ. Кому — не помню, кажется, папе.

Я не всегда лежу, иногда встаю. Ну, не то чтобы встаю... Как бы это объяснить?.. Я остаюсь лежать, но могу видеть себя. И не только себя. Могу выходить из палаты и гулять по коридорам клиники. И меня никто не видит, а я все вижу. Когда встаю, на себя не смотрю уже. Раньше смотрел, теперь нет. Неприятно. Знаю, что это я, а не узнаю. Глаза закрыты, белый весь какой-то, прям почти голубой, а веки точно голубые. Худющий! Весь в проводах, трубки какие-то — изо рта, из носа торчат. И подстрижен коротко. Я до того, как сюда попал, никогда так коротко не стригся. И мама была не против, что я косматый хожу, ей это даже нравилось. Бывало, ухватит меня за волосы (не больно, ну, может, самую малость), потрясет мою голову и говорит: «Ты мой косматулька!». Потом возьмет массажную щетку и давай меня расчесывать, лохматить. Дорасчесывает до того, что волосы дыбом стоят. И смеется мама, счастливо так. А я на себя в зеркало посмотрю — дикобраз и дикобраз. Вот когда волосы улягутся, электричество из них выйдет, я себе нравлюсь... нравился. Прическа, как у Стасика Пьехи, говорила мама. Он тогда популярным был. А теперь, интересно, он такой же популярный? И такая же у него прическа, как тогда была?

Теперь... Теперь я на Стасика не похож. Не нравлюсь я себе теперь. Да разве может эта мумия кому-то понравится?.. А ведь маме нравится. Она, когда приходит, все время меня целует и по голове гладит. И по рукам, по лицу. Говорит: «Ты у меня самый красивый, Сереженька». Странно... А может, это только я себя таким вижу, а мама меня видит таким, каким я был четыре года назад?..

Я ничего не чувствую — ни маминых поцелуев, ни ее прикосновений и поглаживаний. Ничего не чувствую. Но я знаю — как это. Я помню.

Губы у мамы мягкие, нежные. Когда целует, я потом долго это место чувствую... чувствовал.

В общем-то, иногда и сейчас мне кажется, что я чувствую мамины поцелуи. Но это не так, просто представляю. Я ведь овощ.

Но вспоминать и представлять могу.

Мама у меня хорошая, добрая. Я люблю ее. Она... родная.

А папа от мамы почему-то ушел. Ушел примерно через два года после того, как я сюда попал, к другой тете ушел жить. И у меня сейчас сестричка есть, но я ее никогда не видел, только слышал, как мама с папой разговаривали, когда случайно пришли в одно время. Они всегда в разное время приходят, но тут, наверное, кто-то из них перепутал, скорей всего папа.

Сначала они молча у моей кровати сидели. Потом папа спросил: «Ну, как ты живешь, Наташа?». Мама пожала плечами и ответила: «Нормально». Потом они опять долго молчали, папа уже уходить собрался, но вдруг мама спросила: «А ты как?». Ну, папа ей и стал рассказывать. Долго, подробно. Мама его не слушала, а я слушал. Тогда я и узнал о сестренке. Ее папа Наташкой назвал. Почему Наташкой? Так же мою маму зовут — Наталья Андреевна. Может, папа свою дочь в честь мамы назвал?.. Мама его не спросила об этом. Мне очень хотелось спросить, но я же не могу.

Наверное, свою сестренку Наташку я уже никогда не увижу, потому что... Потому что. Вчера узнал... кое-что.

Вчера снова мама и папа пришли в одно время. Их Станислав Сергеевич вызвал. Разговаривали они в кабинете Станислава Сергеевича. Вернее, так дело было.

Сначала мама пришла и долго сидела у моей кровати. Почему-то все время плакала. Целовала меня, гладила и говорила разные ласковые слова. А глаза у нее были... Мне хотелось приподняться с подушки, прижаться к маме, погладить ее по узкой спине (мама тоже стала очень худой, почти такой же, как я) и успокоить, сказать что-нибудь. Не знаю что, но очень хотелось. Потом папа пришел, но он даже в палату заходить не стал. Постоял в дверях, глянул на меня, но тут же опустил глаза, сказал маме: «Пошли, Станислав Сергеевич нас ждет в своем кабинете». Мама встала и ушла вместе с папой. Я тоже встал и пошел за ними. По дороге к кабинету я немного задержался. Встретился в коридоре с дядей Женей...

Ах, да! Я же говорил, что меня никто не видит во время моих прогулок по клинике и что я ни с кем не общаюсь. Это не совсем так. Дядя Женя видит. Мы с ним иногда встречаемся и разговариваем. Дядя Женя тоже овощ, как я. Он недавно здесь, с месяц. Лежит в такой же, как и я, палате, только я на втором этаже, а дядя Женя на третьем.

Всего в клинике три этажа, если не считать подвала, где морг (там покойники лежат) и чердака (там никто не лежит, только хлам всякий). В подвале я только раз был и больше туда по своей воле ни за что не сунусь. О том, что я там увидел, позже расскажу...

А на чердаке здорово! Пыльно, правда, но я испачкаться не боюсь, я же без одежды там бываю, и даже без тела. И там, на чердаке, одна дверь есть... Вернее, как?.. Не дверь, в том смысле, что никто, кроме меня, ее не видит. Прямоугольник такой светящийся. Возле него сидеть приятно. И даже просто стоять. Оттуда свет льется, теплый такой. И летом и зимой теплый. Хочется туда, в этот прямоугольник, нырнуть. Нырнуть и полететь, как птица. Но что-то меня останавливает, вроде как кто-то не пускает. Но этот кто-то вовсе не злой, я его не боюсь. Он добрый, этот дядька. Он улыбается добро и пальчиком грозит. Говорит: «Знаю, что хочешь сюда, паренек, но пока нельзя тебе. Время твое еще не пришло. Вот придет оно, я тебя сам сюда позову».

Но это я так себе придумываю. Никто мне из этого прямоугольника пальчиком не грозит и никто мне оттуда не улыбается. Придумываю. Придумал — и верю в свою придумку. Конечно, не этот добрый придуманный дядя меня останавливает. Если по правде, я сам себя останавливаю. Потому что знаю — нырну я туда и больше никогда не вынырну. И маму не увижу. А с мамой я расставаться не хочу. Она каждый вечер ко мне приходит, а по выходным и днем. Не то что папа.

Я на чердаке часто бываю. Каждый день.