— Больше, — сказал я.
— Два, да? — кавказец сверкнул коронкой. — Она и ты, да?
Нож в его руке дрогнул.
— Больше. Сорок три.
— Ка-ак?
Он подался вперед. Ненамного, но подался. На десять, может, на пятнадцать сантиметров.
Мне хватило. В движение коленом я вложил всю свою силу.
— Н-на!
Сначала был звук «клац». Потом был звук «тум».
Кавказец затылком вонзился в полку, из прокушенного языка брызнула кровь. Нож затанцевал по керамике — звук был «дын-дын-дын». Как в автомате при выигрыше.
— Мамочка…
Девчонка на четвереньках торопливо перебралась через опрокинувшееся тело. Полное, веснушчатое лицо — в потеках туши.
Я помог ей встать.
— Мамочка… — повисла на мне она.
Ее колотило крупной дрожью. И меня колотило. До полной неразборчивости окружающего пространства. Попал как-то, надо же. Попал, думал я. Клац и тум!
Это потом уже, спустя вечность, в поле зрения возникли ребята, Леша, кто-то хлопнул меня по плечу, девчонка пропала, оставив мокроту на щеке, на шее, кавказцев выволокли. Я обнаружил себя сидящим у выбитой двери, рядом сидел спустившийся, бросивший свой «Фронтир» Жора, пальцы обжигал стаканчик с чаем.
— Ты — монстр, — говорил Жора, качая головой. — Что ты ему там сказал? Чего сколько?
— Да так, — я глотнул чая, — внимание отвлекал…
Говорить об угаданном числе почему-то не хотелось. Да и ни к чему.
Остаток ночи смешался в моей голове.
Я давал показания запаренному милиционеру. Затем снова давал показания. Объяснял. Расписывался. Повторял в сотый раз.
Нет, сразу было видно. Что видно? Что что-то с ними, с кавказцами, не то. Это вырабатывается. Особенно если человек склонен к внутреннему анализу. И память зрительная хорошая. Игоря вон спросите, мы его меняли. Спросите, спросите…
Дверь, да, сломал. Не могу четко сказать, понял как-то и все. На уровне интуиции. Ну, представь, лейтенант, мелочи сложились и дали общую картину. Хочешь, называй озарением. Озарило меня, что оба они в кассе. Где подпись ставить? Внизу?
Затем я жевал в комнатке отдыха притараненные ребятами бутерброды и пил какую-то коричневую бурду из кофейного автомата.
Леша с полчаса крутился около меня с покаянным видом, наконец, набравшись храбрости, выдавил, что он не виноват, что он бы тоже, вместе со мной, но урна…
Он закатал штанину, показывая плюху гематомы на голени. Здоровую плюху. Он, наверное, и урну бы приволок в свидетели: вот здесь, вот об этот вот гадский угол…
Я махнул рукой.
Чем бы он мне там помог?
Затем медики, приехавшие заодно с милицией, заклеили мне порез над бровью. Я стал бравый и раненый. Только никак не мог вспомнить, как так меня угораздило. Щепкой, видимо, дверной задело. Осколком.
Снаружи шелестел дождь. Асфальт пузырился, множился лужами. Ночной фонарный свет висел над землей слепыми желтыми пятнами.
В третий или в четвертый раз спустился Жорик.
— Ну как там, хрустит? — спросил я.
— Когда хрустит, когда нет, — Жора вздохнул. — Слушай, может, это шейные позвонки?
— Так звук-то откуда идет?
— Да я и не знаю уже…
Кофейный автомат от Жориного пальца дрогнул, мигнул и дунул кипятком в подставленный стакан. Акупунктура, блин.
— Ну, я пойду, — Жора посмотрел на меня. Хмыкнул. — Рожа у тебя, Шарапов…
Я тронул пластырь над глазом.
— Что, боевая?
— Рэмбовидная.
И Жора, овеваемый кофейным парком, поплыл из комнаты. Я запоздало бросил вслед ему пачку желтых стикеров.
Делать было нечего. До конца смены меня обязали никуда из комнаты не уходить. То ли хотели в очередной раз снять показания. То ли чуть ли не опознание надумали провести.
В маленьком зеркале на стене заклееный лоб мой действительно выглядел мужественно. То есть, вкупе с рожей.
Я посмотрел отражению в нездорово поблескивающие глаза.
А Ирке, спросил его-себя, как мы лоб объясним? Соврем? Или честно расскажем?
Я вдруг клацнул зубами.
Ох! Припозднившаяся ознобная волна прошлась по мне от макушки до пяток.
На волосок, подумалось, на волосок был от смерти… Повернись все немного по-другому, и лежал бы. Мертвый…
Кавказец в памяти улыбнулся и повел ножом: «Зар-рэжу». Беззащитный белый живот внизу. Глаза, остановившиеся, неподвижные, как у слепого…
Бр-р-р! Лучше не вспоминать.
Я щелкнул по отражению ногтем. Ну-ка, улыбочку. Спросил: «Сколько?» Спросил. Сказал: «Сорок три»? Сказал. И лоб.
В общем, Лёня, ты становишься похожим на сумасшедшего старика.
«Отя!» — как говорит Вовка. То есть, вот.
Желто-коричневый, под избушку раскрашенный киоск уже работал. Запах блинов сводил с ума. Улыбчивая толстушка за стеклом смотрела доброжелательно и весело.
— Вам чего? Говорите.
— Сейчас.
Я поднял глаза к длинному списку меню. Ну, Вовке-сладкоежке, блин, разумеется, со сгущенкой. Мне — традиционный блин с сыром и ветчиной. Два. А Ирке, пожалуй, с лососем. Ирка вообще к красной рыбе неравнодушна.
С пластиковой крыши капало. Я чуть подвинулся.
— Мне четыре, с собой.
Я перечислил блины. Сунул три сотенные бумажки.
— Ой, а у меня сдачи нет! — жизнерадостно сообщила толстушка. — Возьмете еще лимонад?
— Давайте.
Лилось тесто, растекалось по гигантским плоским конфоркам-сковородам. Потрескивало. Пощелкивало. Превращалось. Мастерица доставала из холодильника контейнеры с начинкой, тут же переворачивала блины, смазывала маслом, тут же готовила бумажные конверты.
Сколько рук? Три? Шесть?
— Ах, блиночки! Ах, вкусненькие! Золотистые!
Вовкин блин впитывал сгущеное молоко. Мой первый, заряженный пластинками ветчины и стружками сыра, лежал готовым боеприпасом.
Толстушка перевернула их лопаточкой. Шшух! Шшух! — и оба они уже в конвертах. А конверты — в пакете из фольги.
— Вам обязательно понравится! И вы придете еще. Ах, блиночки!
Опять зашипело тесто.
Серели через улицу дома. Мой многоквартирник выглядывал из-за унылой пятиэтажки. Вроде как скоро ее снесут.
Люди сонной стайкой тянулись к трамвайной остановке. Небо светлело.
— Я вам все в пакетик. Пожалуйста, — толстушка высунула в окошко руку.
— Спасибо.
Я забрал покупку. Блины кусались жаром через фольгу.
Полотно асфальтовой дорожки пятнали частые лужи. Приходилось обходить их, балансируя пакетом на подсохших островках.
— Осторожно! Не задавите Мусечку!
Я застыл, пропуская дрожащую лупоглазую собачонку.
— Спасибо.
За собачкой на поводке спешила, переваливаясь перекормленной уточкой, ее хозяйка. Кое-как на островке разошлись. Лавировали, лавировали да вылавировали…
Блины пахли.
Я прошел еще метров двадцать и встал. Подумал малодушно, не повернуть ли в обход. С торца. Там и посуше должно быть.
Впереди, на ступеньках перед аптекой, сидел старик.
Редкие волосы его слиплись и едва прикрывали макушку. В щетине гнездились капли. Он был мокрый весь, напрочь. Брюки облепили худые ноги. Темный от влаги пиджак, казалось, ужался в плечах и рукавах и висел тесной тяжестью.
Старика било мелкой дрожью замерзающего человека. Опустив руки на колени, он смотрел пустым взглядом куда-то вдогон уползающему на север дождю и трясся.
И что он мне скажет? — подумал я, храбрясь. Ничего умного. Умрет, умрет…
И, мотнув головой, пошел прямо. Только взял чуть правее. Чтобы даже на мгновение не оказаться к сумасшедшему совсем близко.
Шесть, пять, четыре шага до старика. Один.
Молчи, старик, молчи.
Один, два, три шага — от.
— Сколько?
Я вздрогнул, но не остановился.
— С-сколько? С-сорок т-т-три, — сказал старик, как «морзянку» выстукивая слова зубами. — Помню. С-сорок т-три. Умрет-т-т. Д-да. С-сорок…
Я сделал еще шаг.
— С-сколько ч-человек? С-сорок т-три… Д-да…
Не знаю, почему я обернулся. Просто не знаю. Шел бы и шел.
— Когда? — спросил я.
— Д-дурак, — беззлобно ответил сумасшедший.
И задрожал еще сильнее.
Я посмотрел на его прыгающие серые губы, на бледный, весь в каплях, лоб, на скрюченные пальцы, на бесполезно вздернутый ворот пиджака.
Сдохнет ведь, подумал. Простудится.
И рука моя сама нырнула в пакет.
— Вот, — я протянул старику обжигающе-горячий блин. — Бери.
Сумасшедший всем телом отклонился назад. Во взгляде его проклюнулся испуг.
— С-сорок т-три…
— Бери-бери, — я плюхнул блин в худые ладони. — Мне и одного хватит.
— С-сорок… Старик повел носом.
— …т-три, — неуверенно произнес он.
И вдруг споро затолкал блин в рот. Весь. Вместе с бумагой. Словно меха заходили, раздуваясь и опадая, щеки. В глазах появился масляный, экстатический огонек.
— Фы-ффы.
— Да знаю я. Сорок три, — сказал я, отворачиваясь.
Никакого желания смотреть на торчащую изо рта бумагу у меня не было.
В арке урчала, собираясь выехать, грузовая фура. Я пробежался на другую сторону тротуара. Облегченный пакет шлепнул по бедру.
Блина почему-то стало жалко.
— Фы-ффы.
Старик поднялся и делал мне какие-то знаки. Я отмахнулся. Фура потихоньку покатилась к съезду. Между мной и сумасшедшим вклинился грязно-рыжий капот.
— Три… фя… — крикнул старик сквозь рокот дизеля.
— Чего?
— Трись…
— Чего?
— Вот придурки вы! — водитель фуры, мордатый, с толстыми губами, высунулся ко мне из кабины. — Он говорит: «Тридцать пять».
— Как тридцать пять? Что тридцать пять? — не понял я.
— А я знаю? — возмутился водитель.
Фура взревела, мимо меня прочертил параболу окурок. Медленно, вздрагивая, шелестя шинами, потянулся полуприцеп.
— Тридцать пять умрет? — крикнул я.
Ответа не последовало.
Когда фура выползла на дорогу, отметившись на сетчатке моих глаз красными габаритными огнями, на бетонном крыльце перед аптекой уже никого не было.
— Это что, за блин? — тихо спросил я тающую утреннюю дымку.
Ошеломление накатило и схлынуло.