От Геннадия пахло дешевым одеколоном, поездом и энтузиазмом. Его огненно-рыжие торчащие волосы смотрелись на фоне неброских интерьеров квартиры, как материализовавшаяся на гумусовом горизонте тыква. Его зычный голос вполне мог бы позаимствовать архангел для какого-нибудь важного дела. Его руки и ноги были такими большими и длинными, что дядя почувствовал себя лилипутом, наткнувшимся на Гулливера.
Да, Геннадия было много, много даже для обычного человека. Что до Николая Николаевича, то тот и вовсе задышал часто-часто и отправился на кухню накапать валокардину, пока племянник в коридоре скидывал рюкзак, снимал верхнюю одежду и расшнуровывал свои огромные ботинки, каждым из которых можно было бы обратить в бегство небольшую армию.
— Вы извините, что я вот так без предупреждения, — говорил Гена некоторое время спустя, сидя в кухне на хрупкой для него деревянной табуретке и покачивая ногой в пахучем носке, — просто спонтанно все получилось.
Не одобрявший спонтанность Николай Николаевич сурово сдвинул брови.
— Как же это так? — спросил он. — Нельзя принимать таких серьезных решений ни с того, ни с сего. Все в жизни нужно хорошенько обдумывать, а затем действовать по намеченному плану.
— Так я-то как раз давно обдумал! — воскликнул Гена. — Я еще в восьмом классе все решил.
— Что решил? — удивился Николай Николаевич.
Он-то считал, что речь шла о неожиданной поездке к нему в гости.
— Так в театральное же поступать, — объяснил Гена и шумно хлебнул чаю. — Вам мама разве не говорила?
Николай Николаевич порылся в памяти и действительно припомнил, как сестра упоминала что-то подобное. Но ему и в голову не пришло бы, что племянник, который всегда хорошо учился и даже подавал по некоторым предметам надежды, зайдет так далеко в своих смешных фантазиях.
— В общем, я ей так и сказал: «Буду актером!». A она — в крик, — продолжил Гена. — Говорит, несерьезно все это, на жизнь не заработаешь. Иди вон лучше бухгалтером становись, как дядя Коля. Мы и поссорились, я вещички-то покидал и сел на первый же поезд. Все равно у нас в городе театрального института нет, так что я бы все равно к вам приехал, только через пару месяцев, ближе к экзаменам.
— Ты это брось! — Николай Николаевич даже побагровел от возмущения. — Актером он решил, видите ли, стать! Мать твоя, конечно, права. Все это совершенно несерьезно, даже думать о такой ерунде не смей. Человеку в жизни настоящая профессия нужна, а не какая-нибудь фитюлька.
— Какая же это фитюлька? — возмутился в свою очередь Геннадий. — Мало ли разве великих актеров, которых все обожают и уважают?
— И ты, кажется, надеешься одним из них стать? — презрительно осведомился Николай Николаевич.
— А почему бы и нет? — парировал Гена. — Я, между прочим, в нашем школьном театре уже играл. И Сирано де Бержерака, и Гамлета, и Треплева. Даже Ромео играл, когда Васька Фролов руку сломал! И декламировать могу, вот послушайте: «И примешь ты смерть от коня своего!». И пою, и танцую. Хотите, станцую вам прямо сейчас?
— Боже упаси! — испугался Николай Николаевич.
Образ племянника, топающего своими ножищами на кухне в первом часу ночи, взволновал его до глубины души.
Спорили долго.
Тоскливо поглядывая на часы, Николай Николаевич думал о том, что режим дня летит ко всем чертям, но все пытался переубедить племянника не губить молодую жизнь на неверной актерской стезе.
Племянник, однако, был непреклонен и не желал ни возвращаться в родные пенаты, ни посвящать себя другой профессии.
Ни на чем не сойдясь, отправились спать.
В квартире Николая Николаевича имелось две комнаты. Он постелил племяннику на диване в гостиной, тот лег и чуть ли ни в ту же секунду гулко захрапел. А Николай Николаевич лишь под утро забылся тревожным сном, в котором видел страшное: его квартира превратилась в театр, на сцене возвышался стоящий на диване Геннадий, потрясающий черепом коня вещего Олега и громко вопрошающий: «Быть или не быть?!». «Не быть!» — попытался было крикнуть Николай Николаевич, но был заглушен ревом аплодисментов. Затем, словно из тумана, выплыло скорбное лицо сестры Нюси, бросившей ему печальный упрек: «Не уследил! Проворонил!». Он хотел объяснить, что сделал все что мог, но Нюся превратилась в большую черную ворону и принялась зловеще каркать.
«Кар-кар, кар-ррр!» — слышал Николай Николаевич, пока не сообразил, что это рычит над ухом будильник.
Николай Николаевич проснулся в поту. Он чувствовал себя невыспавшимся и вялым. Нужно было подняться и приступить к утренней гимнастике, но тело предательски требовало оставаться и дальше в уютной постели вопреки заведенному порядку.
«Началось», — мрачно подумалось ему.
Он все же заставил себя встать и неохотно сделал несколько упражнений, а затем отправился умыться.
Ванная была занята. Племянник стоял под душем, радостно сообщая миру: «Да, и томлюсь тоскою по любви!».
Томимый другой тоскою Николай Николаевич поплелся на кухню готовить завтрак.
К счастью, был выходной, и можно было не торопиться на работу, а сесть и подумать, как же теперь быть.
Завернутый в одно полотенце, из душа вывалился красный и распаренный Генка. Энергетические волны, исходившие от его молодого, пышущего здоровьем организма, были почти физически ощутимыми.
— Доброе утро! — провозгласил племянник.
— Доброе, — буркнул Николай Николаевич и почувствовал, что злится на Гену за один факт его существования. — Ну что, не передумал за ночь глупостями заниматься?
— С чего бы это вдруг? — удивился племянник, наливающий в кружку чай.
— Я надеялся, может, ты образумишься, — вздохнул Николай Николаевич. — Разве ты не понимаешь, что актерская профессия — одна из самых непостоянных в мире? Ладно, допустим, у тебя талант. Разве все талантливые актеры добиваются успеха? Возьмем, к примеру, Ван Гога…
— Это художник, — напомнил Гена.
— Я в курсе, — обиделся Николай Николаевич. — Не в этом суть — художник или актер. А в том, что даже гениальный мастер может оказаться непонятым своими современниками. Никто его картины покупать не хотел, и в результате что? Нищета, ухо…
— Но со мной-то такого не произойдет! — воскликнул Гена. — Кстати, я ушами шевелить умею. Хотите, покажу?
— Покажи, — обреченно сказал Николай Николаевич.
Геннадий показал.
— Ты думаешь, умение шевелить ушами — это гарантия славы?
— «Что слава? — Яркая заплата на ветхом рубище певца», — начал было с выражением читать Гена, но был жестко пресечен.
— Сможешь ли ты найти работу? Сколько будешь зарабатывать? Да и поступишь ли вообще в свой театральный? — атаковал его вопросами Николай Николаевич. — Ни определенности, ни стабильности, ни уверенности в завтрашнем дне!
— Но, дядя Коля, это же моя мечта, — сказал Генка серьезно. — Разве может человек бросить свою мечту, даже не попробовав ее осуществить? Неужели вы никогда не мечтали и не пытались добиться того, чего вам больше всего на свете хотелось?
И, глядя в его широко распахнутые, горящие молодым огнем глаза, Николай Николаевич вдруг понял, что племянника никакими разговорами и доводами рассудка не переубедить.
Так началась совсем другая жизнь.
Присутствие Гены в доме изменило все. Каким-то неведомым образом краски, расцвечивающие немаркие обои и неброскую мебель, начали казаться ярче. В комнатах было светлее обычного, и в воздухе, даже когда племянника не было в квартире, беспрестанно звучал какой-то странный шумок, будто кто-то все время напевал себе под нос или насвистывал.
Геннадий довольно быстро нашел себе какую-то временную работу то ли официантом в ресторане, то ли охранником в банке. Бросил он эту информацию столь небрежно, что Николай Николаевич так и не понял, куда же пошел трудиться племянник, чьи возвышенные мысли были равно далеки и от ресторанов, и от банков. Работал он через день, а в свободное время посещал курсы при театральном институте и возвращался оттуда, палимый творческим огнем и адски голодный. Огонь творчества требовал серьезной подпитки — пельменей, наваристого борща, котлет. Утоляя голод, Гена развлекал дядю декламацией и рассказами о системе Станиславского, и тому оставалось лишь ностальгически вспоминать прежние упоительно тихие вечера, не обремененные необходимостью слушать монолог Чацкого и чистить в огромных количествах свеклу, чтобы наваренного борща хватало на двоих.
По правде сказать, он бы выпер племянника из своей квартиры к лешему, но не мог так поступить по отношению к сестре Нюсе, которая постоянно названивала и, рыдая в трубку, просила приглядеть за мальчиком, раз уж тот пошел по кривой актерской дорожке.
Так и жили: племянник следовал по дороге своей мечты, дядя обеспечивал мечту продовольствием и внимал монологам.
Однажды вечером Николай Николаевич, вернувшись домой после традиционной пятничной игры в преферанс с давним приятелем, застал Геннадия в квартире не одного.
Войдя в кухню, он увидел сидящего за столом племянника, который гневно вопрошал торчащий из стеклянной банки букет разноцветных цветов: «Работать? Для чего? Чтобы быть сытым?» — после чего сардонически захохотал.
Не успел Николай Николаевич изумиться тому, что Генка, вероятно, обезумев на почве актерства, принялся разговаривать с цветами в банках, да еще и выражать при этом какие-то антиобщественные настроения, как откуда-то из-за букета громко захлопали, и тоненький голосок восторженно пропищал: «Браво, Геночка, браво! У тебя самый лучший Сатин из всей нашей группы».
— Добрый вечер, — осторожно дал знать о себе Николай Николаевич.
— Дядя Коля! — радостно воскликнул Генка. — Как хорошо, что вы пришли. Знакомьтесь, это Зина, тоже будет вместе со мной в театральный поступать.
И ткнул пальцем в букет, тот раздвинулся, и оттуда показалась юная особа с белыми круглыми кудряшками на круглой голове, с круглыми же небесно-голубыми глазами под кукольными ресницами и со вздернутым носом.
— Здравствуйте! — розовея, воскликнула она, выбралась из-за стола и застенчиво встала рядом с Геной. — Мы с Геночкой в одной группе учимся.