ля нас – тяжелый удар. Но вся ваша жизнь, Михаил Константинович, для нас – пример торжества духа над материей. Слышите ли вы нас? Мы клянемся не жалея себя продолжать ваше святое дело!
Закончив свою речь, молодой человек тоже отошел в сторону.
Распорядитель снова заглянул в бумажку, но, не дожидаясь, пока он объявит следующего выступающего, Татьяна сделала шаг вперед. Заметив это, «Алеша Попович» потянул распорядителя за рукав, а когда тот тоже обратил на нее внимание, что-то прошептал ему на ухо. Распорядитель кивнул и объявил:
– Слово предоставляется близкому другу покойного Татьяне Владимировне Краснопольской.
Татьяна еще раз оглядела зал. Кто из них искренне жалеет об ушедшем? Вероятно, И. А., но только потому, что возможность продолжения его драгоценной работы снова оказывается под вопросом. Возможно, «Алеша» – не слишком-то приятно потерять в таком возрасте привычный повод для зависти и обиды, да и напоминает о близости собственной смерти. Быть может – заплаканные женщины, еще недавно таявшие от взгляда М. К., поддаваясь его обаянию (или гипнозу), хотя они, наверное, скоро утешатся. А она сама? Каковы сейчас ее чувства?
– Я бы хотела сказать совсем немного. Давайте не забывать, что М. К. был человеком. Как во всяком человеке, в нем было хорошее и плохое, но последней правды о нем никто из нас никогда не узнает – как не узнают никогда нашей последней правды другие. Как говорится, знать ее может один только Бог. Перед нами – тайна. Тайна того, кем человек был, тайна того, куда он уходит, – она подошла вплотную к гробу, прикоснулась к его деревянной скорлупе. – Давайте не будем забывать об этой тайне.
Внезапно ей тоже захотелось плакать, она с трудом удержалась.
– Прости нас, Миша, – добавила она совсем тихо.
6. Церемония продолжалась еще около получаса. Потом распорядитель предложил желающим прикоснуться к гробу. Когда все опять встали вдоль стен, он вновь включил запись органной музыки и нажал новую кнопку. Середина подиума плавно пошла вниз.
На выходе из траурного зала к Татьяне подошли «Алеша Попович», крематорский распорядитель и черноглазый молодой человек от центра «Надежда». Не дожидаясь приглашения, Татьяна поспешила объяснить, что на поминки поехать не сможет.
– Понимаете, Татьяна Владимировна, мы вообще-то хотели обратиться к вам с другой просьбой, – сказал распорядитель.
– Как к близкому другу покойного, – добавил молодой человек с руками пианиста.
– Короче, у него ведь нет близких родственников, так? – вмешался «Алеша Попович». – Ну, не могли бы вы получить урну с прахом? Через несколько дней за вами заедут, и состоится захоронение праха в колумбарии.
– Придется подождать часа два, – сказал распорядитель. – Внизу есть зал ожидания.
– Вас будет ждать такси, дорогу мы оплатим, – уточнил черноглазый.
Татьяна согласилась.
Андрей ДубинскийКак я стал предателемРассказ
Брезгливость – величина переменная.
Три года назад я тщательно мыл кружку, в пяти водах и семи мылах. Три года назад нам, кроме еды (тогда еще еды, не жратвы), одежды, спиртного, дисков, доставляли даже моющие средства.
Сейчас я едва-едва ополаскиваю кружку в ржавой бочке, куда набирается дождевая вода. В той же бочке моют свои кружки все. Лениво, безразлично, молча. Дизентерией, кишечной чумкой и ногтеедкой мы перестали болеть год назад – организм уже не реагирует на все эти микробы. Или микробы ушли отсюда. Или их выжгла война. Без разницы.
Знаете ли, когда три дня без передышки бомбят, когда три дня горит земля, и воют твои братья, с которых слезает кожа, и небо прокопченное сыплет и сыплет снарядами – какие тут могут остаться микробы? Когда черная точка падает с неба, бьется об землю, и белое облако тридцать на тридцать, а потом срабатывает поджиг, и шар огня выедает воздух – какие микробы, какие бактерии. Только пепел и вонь.
Последнего медика мы повесили в прошлом году. Он сетовал на то, что лекарств вообще не осталось, и вместо анестезии раненым (тогда еще были раненые) вливали в глотку спирт да покрепче привязывали увечное тело к койке. Так и ковыряли внутренности орущему от боли бойцу. А потом мы узнали, что медик из тайных своих запасов колет себе морфий, чтобы забыться. Когда мы его повесили, синие неделю практиковались в стрельбе по трупу.
Тогда еще было достаточно патронов. И у них, и у нас.
Многое растворилось в памяти. Я лишь помню – три года. Вместо обещанных полутора лет – три года местных жужжащих вшей, непрекращающегося дождя и одичания. Где-то в пыльных уголках памяти – речи статных красивых людей, что-то про патриотизм и вызов человечеству, какие-то комитеты с ненужными подарками (все это барахло сначала бережно хранилось, потом отправилось в энергоблок, на сжигание), кто-то с дежурной улыбкой дарит мне цветы, кто-то обещает все мыслимые и немыслимые блага после победы.
Победы. Победа. Победой.
Слово такое. Статный и красивый ты, с шрамом на лице, делающим тебя мужественнее, значимее, сильнее. Толпы в экстазе, горящие глаза женщин, зависть мужчин, седовласый президент благодарно пожимает тебе руку. Ты – герой, принесший домой победу.
Победа, победу, победы.
Как можно победить за три парсека от дома, когда половину грузов воруют провожавшие нас? А в доставленном грузе – издевательство. Туалетная вода вместо туалетной бумаги. Новогодняя елка вместо патронов. Спортивные тренажеры вместо топлива.
Помню, когда в грузе, который нам вышвырнули полупустой грузобомбой, не оказалось ни одной упаковки анестетиков, зато было полтонны «писем нашим героям», Картман встал, выругался, сплюнул и пошел в сторону позиций синих. Слава небу, его убили быстро, не издеваясь, – первый же заряд в голову. Без головы он прошагал еще метров пять и лишь потом хлюпнул всем телом в лужу.
Вернуться героем и победителем. К любящим тебя, соскучившимся по тебе. К тем, кому снился. К жене?
У меня была жена. Я это еще помню. Я смутно помню, как она обнимала меня у капсулы, и что-то лилось из нее: «Ляляля-ля, любимый-единственный, будь осторожен, я буду ждать». А я хотел побыстрее улететь – подальше от ее демонстративного подвывания, сладких духов и красивой лжи. Я все знал. Ее суетливость и услужливость, внезапно появившиеся перед нашим отлетом. Плохо скрываемая радость на лице соседа. Все я знал.
Оттолкнул ее и шагнул в проем. Помню, флаг Земли, привинченный у проема, нервничал на ветру, шлепнул меня по лицу. Я отбросил сине-зеленое полотнище – совсем непатриотично. Сержант-патриотизм-пять нарядов.
Героем. Это когда тебя ждут. А нас никто не ждал. По обрывочным рассказам связистов, иногда пробивающимся нуль-сигналами сквозь пространство, мы знали, что жены наши, вдоволь публично поплакав, метнулись к адвокатам, фабрикантам, политикам всех мастей, инженерам, медиа-пронам – всей той своре, что богатела и жирела на нашей войне. Время от времени бравурные новости («захвачен Круглый материк», «чужакам нанесен сокрушительный удар», «стратегическое превосходство») доносились до нас из хрипящего нуль-радио, и мы удивлялись. Скорбно ржали в сотню глоток.
Ну надо же, а? Сокрушительный удар? Когда-когда? 11 июня? На Белом мысе? Правда, что ли? Это когда синие чехвостили нас и в хвост, и в гриву? Это когда наши «зевсы» вспыхивали, как солома, выплевывая хрипящие от боли дымящиеся экипажи? Это когда Ди Вайо брел боком, закрывая руками рваную рану на животе, чтобы не выпала печень? Это когда плазмой шандарахнуло точно в командный пункт, и на полгода мы остались без офицеров – испуганные, растерянные, подавленные? Или когда вторичной волной сожгло склады, и семь месяцев мы, голодные, паршивые, небритые, ели местных животных и начали пить дождевую воду?
Кстати, местных животных сначала одолей. Эти клубки когтей – сущий ад. Один «висельник» убил четверых наших, пока его смогли пристрелить. Висит на дереве и – ап! – смертельным комком вниз, и вертится, и прыгает, растопырив когти. Эджворт доказал, что и не животное это вовсе. А вроде как часть дерева. Трупы удобряют почву, понимаете? Вот дерево и бомбит все живое симбионтами.
Вы видели, как осколком человеку срезает лицо, когда он мочится? Я видел.
Мы долго глумились над нашим «долгом перед Отчизной». Священным, если я не ошибаюсь, долгом. Сидим, медленно издеваемся, грустно хохочем. А потом запоют местные деревья, и мокрые мурашки по спине от этого стона.
Фотографиями жен и девушек мы разжигали огонь. Все равно они уже не наши. А тех. Речистых. Которые в безопасности.
Гефестит. Здесь, на этом дождливом шарике. Ни черта хорошего нет – вирусы, когти, безумный острый ветер… зато гефестита – мегатонны. Одновременно это обнаружили и синие.
Дипломаты не справились, политики договориться не смогли, кто-то высадился первый, кто-то второй, и при этом оба считали себя первыми. Потом первый выстрел, которого все так ждали. И началось.
Мне кажется, разум – это жадность и вороватость. Разум, вышедший в космос, – это космическая жадность и вороватость.
Полгода назад мы взяли в плен синего. Они всегда останавливали работу мозга, когда их брали в плен, – чего-то у них там в грудь вживлено. Но имплантанты, как любая электроника на этой планете, ломаются, и у него не сработало. Уставший, дрожащий, он не выглядел как грозный враг. Он был похож на замерзшую больную обезьянку – дрожащие руки, дрожащий голос, выбитый средний глаз. Мы просто говорили с ним перед тем, как отпустить.
У них то же самое. Так же боком, наперекосяк и через жэ. Та же неразбериха, Бойцы так же брошены и позабыты всеми, снабжение так же ворует (разум! Слышите – РАЗУМ!), те же болезни и беспросветность.
И им, и нам стрелять нечем. Да и незачем уже. И их, и нас просто оставили догнивать.
Гурвитц, еврей башковитый, за пять минут все объяснил. Он до войны работал в военке и знал многих из парламентариев, отягощенных собственным бизнесом.
По его прикидкам, одни транспортники поднимали на войне семь-восемь миллионов в день. Производители продовольствия – от пяти до шести миллионов. Эт цетера, друзья мои дымные. Воевать бессмысленно, но отсутствие войны невыгодно. Гурвитц долго рисовал схемы, по которым, как ему кажется, шли поставки, и четко указывал узловые пункты, в которых поставки терялись, не доходя до нас. А доходя на нужные рынки на Земле.