вспомнить не смог), чтобы мне было не так больно.
И еще вспомнил, как в том же восьмом классе ездил на зимние каникулы с семьей двоюродного брата в Москву – в первый раз, – и столица произвела на меня такое впечатление, что я решил: поеду поступать в МГУ. На любой факультет, где будет самый маленький конкурс, только бы жить и учиться в этом прекрасном городе. Вспомнил, как дядя водил нас с Ильей по музеям. Правда, не запомнил почти ничего из того, что видел, кроме огромного полотна Иванова «Явление Христа народу» в Третьяковке и египетских мумий в Музее имени Пушкина (Музее изящных искусств, как называл его дядя).
Я все помнил, но в то же время точно знал, что в Москву первый раз попал после второго курса университета. Поступать в МГУ не поехал, мне и в голову прийти не могло, что смогу учиться в столице. Поступил на наш родной физфак и не жалел об этом до самого распределения.
И еще вспомнилось, как в две тысячи четвертом году сидел без работы, «Хасид» неожиданно закрылся, и мне было плохо, я не знал, чем себя занять. У Иры в то время были на службе запутанные отношения с начальством, и ей тоже грозило увольнение. Я не понимал, как мы выживем, но неожиданно позвонил журналист, которого я знал еще по Баку, и предложил пойти во «Время новостей». Я вспомнил, как мы с Ирой по этому поводу радовались, распили бутылку «Хванчкары», которую я купил в «русском» магазине…
Что это такое вспоминалось? Две тысячи четвертый? На дворе стоял тысяча девятьсот восемьдесят шестой, жену мою звали Лилей, и она ждала меня с работы, чтобы (такая у нее была привычка) подробно рассказать, что сморозил Фарид Мехтиевич и что ответила Инга Сергеевна, как на нее посмотрела Нателла Францевна… Я всегда слушал вполуха и кивал, если чувствовал, что нужно отреагировать.
А Ира… Кто это – Ира? Проговорив в уме имя, я сразу вспомнил, как мы с ней познакомились в семьдесят третьем… тринадцать лет назад? У нее были каштановые волосы до плеч, яркого-лубые глаза, от которых я сразу пришел в восторг, и такой тембр голоса, что слушать я мог часами – все что угодно. Она читала вслух переводы статей, и я воспринимал не смысл, а каждое слово в отдельности – как чистую ноту, как звон колокольчика.
Я сжал руками виски и попытался ничего не вспоминать, а привести в порядок то, что уже начал понимать. Почему-то я все понял сразу, но допустить понятое в сознание не мог. Понять и принять – разные и порой несовместимые вещи.
Странным образом у меня появилась вторая память. Не фантазии, не сон о несбывшемся, не игра воображения, которое у меня было достаточно развитым, но все же не до такой степени, чтобы придумать себе вторую жизнь – причем от начала до конца, от рождения в тысяча девятьсот пятидесятом до смерти в две тысячи двадцать девятом. Не настолько я… Тем более – вдруг и сразу.
Я попытался сосредоточиться и понял, что не нужно этого делать. Концентрируя внимание на каком-то предмете – я смотрел на кошку, расположившуюся на соседней скамейке и нервно поглядывавшую в мою сторону, – я об этом предмете и думал. Ничего не вспоминалось, даже утренний семинар.
Не нужно было думать ни о чем. Я так и сделал и вспомнил – из другой моей жизни? Конечно, не из этой, потому что память вынесла меня в год тысяча девятьсот девяностый, – как мы Ирой и Женечкой (нашей дочке исполнилось пятнадцать) летели в огромном «Боинге» над ночным Тель-Авивом. Самолет шел на посадку, в динамиках играла красивая и печальная музыка (потом я узнал, что песня называлась «Сон о золотом Иерусалиме»), а внизу проплывали яркие цепочки огней, обозначая улицы, дороги, посадочную полосу.
«Ты рад?» – спросила Ира, прижавшись к моему плечу.
Я ничего не ответил. Я не знал. В тот момент мне казалось, что мы не на посадку идем, а переплываем Стикс…
Ира? Моя жена Ира.
Я произнес это имя вслух с таким удовольствием, с каким никогда (даже в день свадьбы) не произносил имя Лили. Странно – а может, ничего странного, – в последнее время я вообще не называл жену по имени.
Ира.
В прошлом году мы ездили в Москву показать Женечку в Детской клинике. Там принимали детей со всего Союза, и в очередь мы записались еще осенью, получив направление из Республиканской детской больницы, где не могли толком лечить аллергии, вызывавшие бронхиальную астму.
Нет. В прошлом году мы с Лилей и Вовкой ездили летом в Ессентуки, у Лили болел желчный пузырь, воспаление, сказали врачи, надо попить водички.
Ира. Я не знал эту женщину. То есть в моей новой памяти она была… в груди мгновенно возникло тепло, стало удивительно хорошо, я понял… нет, я знал всегда… Как я мог всегда знать, если только сегодня вспомнил?
Ах, да все равно. Я любил эту женщину, мою жену.
Жену? Мою жену звали Лилей, нашего сына звали Владимиром, мы были женаты двенадцатый год.
А с Ирой – вспомнил сразу – мы прожили всю жизнь, больше полувека… до моей смерти.
Кошка спрыгнула со скамьи и пошла прочь, задрав хвост; в кустах что-то мелькнуло, и она лениво повернула голову.
Мы с Ирой не держали дома животных, потому что у Женечки была аллергия.
У нас с Лилей жил толстый, как бочонок амонтильядо, кот Жиртрест, Жирик, не позволявший никому, кроме Вовки, с собой играть и вежливо принимавший объедки, которыми его кормили.
Почему я вспомнил о коте? Почему вообще вспоминается так хаотично?
Я посмотрел на часы – сейчас начнется «исход» народа из Академгородка, нужно отметиться в журнале (пришел – отметился, ушел – отметился, а где был между часами прихода и ухода – кому интересно?) и потопать в Политех к Лёве, пять минут быстрого ходу. Может, сказать ему?
Подумаю по дороге.
У Лёвы, как обычно, были сведения из высших партийных сфер.
– Говорят, Черненко при смерти, скоро будут собирать пленум, выбирать нового генсека.
– Выбирать? – переспросил я, пожав плечами.
– Говорят, выберут Горбачева, – продолжал Лёва. Он очень дорожил своими источниками информации, а я не спрашивал, откуда ему становилось известно то, о чем газеты писали день, а то и неделю спустя.
Я вспомнил, что Горбачев стал генеральным в восемьдесят пятом, и машинально покосился на большой красочный календарь, висевший на стене за спиной Лёвы. «1986». Естественно. Будто я этого не знал. Горбачева выбрали в апреле прошлого года, в мае он объявил о начале перестройки, а потом…
Я вспомнил, как мы собирались в актовом зале института, где на возвышении стоял цветной телевизор «Березка», принесенный из директорского кабинета, и смотрели заседания Съезда народных депутатов, выступление Сахарова против войны в Афганистане…
Сахаров. Знакомое лицо. Конечно, знакомое – известнейший физик, отец водородной бомбы, диссидент, которого Брежнев отправил в горьковскую ссылку.
Стоп. Наверно, это было, если я помню. Но я-то знал, что Сахаров – неплохой ученый, много пишет в соавторстве с Харитоном, а водородную придумал Харитон. Об этом, правда, мало кому известно, и, если спросить у человека с улицы, он назовет, скорее всего, товарища Берию, руководителя атомной программы.
Сахаров. Странно.
– Лёва, – сказал я, – Горбачева, наверно, действительно изберут, но после этого в стране начнется такой бардак, что лучше…
Я не стал договаривать, иначе пришлось бы описать неожиданно нахлынувшие воспоминания о конце восьмидесятых: карточки почти на все продукты, научные журналы не поступают, нет денег на подписку, работа стоит, руки опускаются. Я не собирался в Израиль, но здесь просто нечего было делать, и Ира предложила…
Ира?
Лёва, оказывается, считал, что Горбачев… да ладно, какое это все имело значение?
– Стоп, – прервал я монолог друга. – Ты лучше скажи… У тебя много знакомых, в том числе в Академии. Это я бирюк, почти ни с кем не знаюсь.
– Ну-ну, – Лёва посмотрел на меня с интересом.
– Может, тебе знакома… или слышал… Ира Маликова. Ирина Анваровна. Переводчик. Работает в…
В восемьдесят шестом мы с Ирой работали вместе.
– Не знаю, где она работает. Скорее всего, в академической системе. Слышал такую фамилию, может быть?
– Нет, – сказал Лёва с сожалением.
– Пожалуйста. – Мой тон заставил Лёву внимательно посмотреть мне в глаза. Что-то он почувствовал, но лишних вопросов задавать не стал – друг все-таки.
– Пожалуйста, – повторил я, – ты можешь узнать?
– Это срочно?
Единственное, что он позволил себе спросить.
– Да, – я подумал, что не проживу и дня, если не буду знать.
– Тогда погоди, – решительно произнес Лёва и потянулся к трубке стоявшего у него на столе телефона. Номер набрал по памяти.
– Томочка? – Мне не нравилось, когда Лёва говорил воркующим голосом, таким искусственным, что фальшь чувствовалась за километр. Как женщины не замечали? Или замечали, но подыгрывали? – Я помню, Томчик, конечно, как буду в ваших краях, сразу занесу… А это не к спеху, спасибо тебе… Дело?
Ты права, есть небольшое. Ты ведь куешь академические кадры и помнишь… да, я знаю, одиннадцать тысяч… сколько, ты сказала?.. Семьсот сорок три? Ничего себе, я и не думал, что в Академии столько бездельников. Нет, конечно, сами академики не в счет… Да, нужна одна фамилия, может, знаешь… Маликова Ирина… Конечно, ты не можешь помнить всех…
Как долго он подбирается… Спросил бы сразу.
– То есть, ты не уверена? Ну, о чем ты говоришь? Какой флирт? По делу надо. Клянусь. Ладно. Перезвоню. Спасибо, Томочка, целую в щечку. А? В левую, всегда в левую.
Лёва положил трубку, помотал головой, будто отгонял назойливую муху, взглянул на мою вытянувшуюся физиономию и буркнул:
– Через десять минут. Она поднимет кое-какие личные дела.
Вроде знает эту Иру, но не уверена.
Я кивнул, и десять минут мы разговаривали о ерунде. Я больше следил за движением минутной стрелки на электрических часах, висевших над дверью, чем за Лёвиным рассказом не помню о чем.
Когда стрелка дернулась в десятый раз, я кивком показал – пора, и Лёва, с сожалением прервав нечто интересное на середине предложения, поднял трубку.