им стояла малявка, которая вдруг вздумала учить его жизни.
– Быть может, там и есть мой отец, – бросила Жила, и это последнее окончательно взбесило Сухаря, бросило в черный мешок слепой ярости.
Он схватил Жилу за руку и, позабыв про остывающую кашу, выволок ее наружу, в мелкий, косой дождик. Жила едва успела накинуть курточку, набросить на голову капюшон.
– Идем! – кричал Сухарь.
– Куда?
– Молчи, и идем!
Так они и шли: мокрое, искаженное, лицо Сухаря, словно отклик на мерзость погоды, размашистый по ветру шаг, Жила, едва поспевающая за ним, боящаяся упасть, несущая в себе уверенность в своей правоте. Так и шли. Молча, иголочка и ниточка, петляя меж хлябей.
Сухарь то и дело оборачивался и кричал: «Идем!». Подгоняя, словно боясь, что раньше времени иссякнет его злость.
Наконец пришли.
Сухарь откинул дверцы лифта.
– И что? – спросила Жила улыбаясь.
– Вот твоя дорога. Ступай.
Жила глянула вниз: там пропасть узкая, темная.
– Ты хочешь отправить меня обратно? – вдруг засмеялась, тихо, почти беззвучно.
Сухарь молчал. Хотел ли он этого по-настоящему или нет, он не знал. И как он мог этого хотеть или не хотеть – ведь в тот мир не возвращаются. И там, откуда вышвырнули его и Жилу, не примут никого обратно. Но стоял скалой, решительный, показно грубый. Молчащий, упершись взглядом в провал.
– Там дыра, – не веря, что Сухарь это всерьез, сказал Жила, а лицо смеялось, все больше, и веснушки уже бесновались на нем. А Сухаря это еще больше заводило.
– И что? – Сухарь плюнул в черную пасть дыры. Плевок молча провалился вниз. – Ты хотела, чтобы я нашел твоего отца? Так вот, твой отец там. Туда и лети. Лети галкой. Здесь его нет. И не может быть! Ни здесь, ни там за холмами.
– Может, – тихо сказала Жила, она перестала смеяться.
«Не может!» – хотел сказать Сухарь, но осекся, потому что выглядело бы это совсем детским препирательством.
– Подождешь лифта, спустишься, – сказал Сухарь, злость уже повыдохлась, однако все равно гнул свое. И чтобы не выдать себя с головой, развернулся тут же и пошел, не оглядываясь.
«Дура-кура-паратура», – твердил дорогой к Сивахе, подпитывая злость и забивая насмерть всякую мысль о Жиле. Дождь притих, словно вдруг зауважал решимость трубочиста, капли все реже падали на лицо, потом и вовсе перестали.
«Дура-кура-паратура», – зло твердил, весь в себе, и едва не сшибся с Колотуном, взявшимся из ниоткуда.
– Есть хочу, – рявкнул тот.
Сухарь обошел препятствие, махнул рукой в обратную сторону – туда, где осталась Жила, бери ее, ешь, пей. И уже было сказал, что его брюху туда дорога, но вдруг осекся на полуслове, вспомнив слова Слепня:
– Открывай рот – я вскочу! – гаркнул прямо в лицо.
Колотун досадливо плюнул на Сухарев сапог и поплелся в другую, противоположную шахте, сторону.
Сухарь подождал немного, пока истает в теряющем влагу воздухе тощая фигура. Кто его знает, может, и врал Слепень, что сунь Колотуну палец, тот и всего заглотит, но не лупите лиха, хоть оно и святым духом питается. Божий человек.
«Дура-кура-паратура», – снова затвердил, направляясь своим путем. Чей день сегодня выгибая на пальцах.
Еще издали Сухарь услышал пение Сивахи, тянула «Стыдобу»:
Ой, стыдоба
Жжет нутро,
Выйдут оба
На утро.
Выйдут к речке,
Люб не люб,
Гасят свечки
И в прорубь.
Ой, стыдоба,
Речке течь,
Канут оба
В Несвиречь.
Канет речка,
В устье ком,
Ни словечка,
Никого.
Ой, стыдоба,
Стыдоба,
Где ж вы оба,
Два столба.
В дурном она настрое, подумал Сухарь, выворачивая из-за бугра. Сиваха, завидев его, затихла, даже отвернулась вбок, будто не видит его. Это игра у нее такая: приди и возьми. Сухарь хмыкнул в кулак, почесал щеку, грязь из-под ногтей щетиной вычищая.
Подкрался со спины, бросился на Сиваху, та запричитала, что птица болотная, упала на землю, то ли с испуга, то ли нога поехала на склизкой земле, саму-то ее попробуй с места сдвинуть – не под силу, особенно если упрется баба. Покатились вместе вниз, увозюкались. Сгребла Сиваха Сухаря в охапку, в землянку потащила. Одежда грязная прочь летит. Сиваха свою рвет, не жалея. Качался Сухарь на бабе, потел, шептал:
– А чего одежды-то не жалко?
– Жалко, оно в тухляке у пчелки живет. Мне послезавтра новая придет, устаралась я, свеженькой, цветастой захотелось. Это вам, мужикам, все серье да чернота, чтоб грязи не видать. А мне, бабе-то, к лицу чего поярче.
– А мою почто в земле вымазала?
– Твою? – пыхтела. – Да заодно. А что, не нравится? К другой ходи. Не дрейфь, Сухарь, постирушку устрою, пару труб еще вдобавок и чистый выйдешь, как из бани.
И вдруг, пыхча:
– Слыхала, ты куклу себе завел?
– Ничего я не заводил, сама пришла, – брякнул Сухарь, трудясь.
Сиваха смехом зашлась, затряслось тело, заштормило Сухаря, закатался он по волнам.
– Сама пришла… Ха-ха-хачь! – гремело в землянке.
Сиваха схватила рукой левую грудь и плюхнула ею в лицо Сухарю, потом правой, снова левой, правой, левой – мордобила ухажера.
Да Сухарь уже и сам понял, что ляпнул лишнего. Все-таки Сиваха, она – баба, и баба своенравная, если вдруг что-то не так, так и отворот поворот устроит.
Шторм затихал, и Сиваха сквозь мелкий клёкот спросила:
– Назвал-то как?
– Кого?
– Куклу свою. Вон у Слепня – Надя, у Дрозда – Изо-о-о-о-о, – Сиваха тянула, широко разевая рот, интонируя, будто свою «Стыдобу» выла, Сухарю вдруг захотелось плюнуть в этот зубастый рот, но баба сомкнула губы, выдохнув резко: —льда!
И снова зашлась волной, смеялась Сиваха, и сжала промежность, так что Сухарь засопел от удовольствия.
– А твою, – через мгновение после спросил, – твою-то как зовут?
– Мои куклы – это вы. Ты, Слепень… Еще те, что с другой стороны ко мне ходят – Пучевод, Зубарек, прочие. Дрозд не в счет, он уже не может. Отдроздился Дрозд. Да и ты что-то реже заглядывать стал. Кукла, что ль, всю любовь съедает?
– Да пошла ты… в Несвиречь.
– Ладно, пойдем баньку топить.
А Сухарь снова думал о Жиле: про то, как он вернется, как она его встретит возле землянки.
Следующим днем Сухарь шел с Жилой. Она по-девчоночьи носилась туда-сюда, скакала, словно и не было недавнего происшествия, словно не смотрела она в черную пасть шахты, прыгала с кочки на кочку, забегала на пригорки, а оттуда неслась вниз, норовя врезаться в Сухаря. А тот, по ее разумению, должен был уворачиваться. У него сумарь, на двоих полный, а тут еще уворачивайся. Однако Сухарь уворачивался, старался, поддерживал как мог игру. Но раз – и не увернулся. Жила воткнулась в него, чуть не сбила. Расхохоталась так, будто хохотуна наглоталась. Сухарь сам рассмеялся. И вдруг, глядя в глаза ему:
– Какой сегодня день, знаешь? – спросила.
– Четверг или пятница. А может, понедельник. Здесь это без разницы.
– Без разницы, без разницы. Но я про число, – она все смеялась.
– Число? – Сухарь огляделся, будто искал где подсказку. – Число сегодня… крайнее.
– Крайнее – этот как? – не унималась.
– А так. Если 1789-ю не вычистим, будет нам. А надо, чтобы нам не было. Нужно, чтобы мы были. А не нам.
Тут Жила перестала смеяться, вдруг посерьезнела.
– Мы… не нам… А завтра у меня день рождения.
Сухарь, задумавшись было об этих самых «мы» и «нам», что не нужно, чтобы кто-то о нем думал «мы», «у них» или «им», вдруг остановился: и в мыслях, и в движении.
– Что? День рождения?
– Да.
– А ты откуда знаешь?
– Я пальцы загибала, считала. Я ведь счетчица.
– И сколько пальцев загнула?
– Двадцать пять, ровно столько оставалось до моего дня рождения…
Она замолчала на высокой ноте, не окончив фразу, хотя тут и Сухарь понял, что фраза кончалась так: «как я здесь оказалась». И это фраза невольно возвращала тот вопрос: а как и зачем ты здесь оказалась? Но Сухарь гнал, гнал от себя этот вопрос, а потому сказал иное:
– Покажи.
– Что покажи? – не поняла Жила.
– Двадцать пять пальцев.
Жила глядела на него как на дурака. А потом показала. Двадцать пять пальцев. И улетела, как птица, на следующий пригорок. А потом снова стала виться вокруг Сухаря.
– Мне папа на день рождения подарки дарил.
Сухарь сделал вид будто не слышит. Жевал новый стих: «Птица-девица-дивится», зажевывая Жилин о мельтешение вокруг. Она вдруг:
– А ты мне как отец теперь. Как папа.
Сухарь встал как вкопанный, словно провалился по пояс в зыбуху. Не пошевелиться. И стих «птица-девица-дивится» также застыл на полслоге. С трудом повернулся, глянул в серьезное лицо Жилы, даже веснушек не узрел.
– Почему ты решила? – спросил, выдавливая из зыби слова о помощи.
– Сам посуди: я живу у тебя, ты меня кормишь, заботишься обо мне, шоколад принес, ремеслу своему учишь. Разве не отец?
– Нет, – ответил и почувствовал, что еще глубже в зыбь подался. Не заметил даже, что Жила стоит на его ноге.
– А скажи, у тебя детей не было?
– У меня жена счетчицей была.
– Ну и что? Разве счетчица не женщина?
– Тебя ж на счетчицу натаскивали. Или нет?
– И что?
– А разве тебе не сказали, что у счетчиц не бывает детей?
Он видел, как Жила смутилась, отвернулась на миг, а когда вновь показала свои веснушки, то уже не было смущения, словно ветром слизало.
– Натаскивали, но не натаскали. Я ж еще девчонка. И потом, говорила же тебе: я теперь трубочистка.
Сухарь аккуратно поднял ее со своей ноги и поставил рядом. Легкая. Трубочистка, девчонка.
– Извини, – сказала Жила, видя, что Сухарь разглядывает детский по размеру отпечаток на своем сапоге. – И все же: были?
– Нет, – буркнул Сухарь, чувствуя, как неизбывно зыбь затягивает его в свою жижу.