«Тьфу ты, – думал я, уставившись на синеющие на зеленом фоне «CALLING CARDS». – Видно, сотрясение все смешало в моей башке, и я не в состоянии спланировать свои действия. Да и то – с Галкой общаться, это тебе не террористов отстреливать. Тут потяжельше будет. Ладно, придумаем что-нибудь на ходу»
В этот момент зажегся экран с надписью «MOSCOW UN 302», я послушно встал и первым двинулся на посадку. Работница “Трансаэро” взяла мой красивый золоченный посадочный купон и сунула его в какую-то машинку. Та заглотнула его, а потом, подумав, выплюнула хилый огрызок.
За пять дней до. 13 таммуза. (23 июня). 11:00
Огрызок синенького неба пережевывался могучими тучами цвета лежащего под моими подошвами мокрого асфальта, пока окончательно не исчез в их утробе. Ну и ну! Я, конечно, понимаю, что Москва не Израиль, но ведь и июнь не октябрь.
Вот в этом доме я когда-то жил. Однако, образина. Нет, я допускаю, что десять лет назад этот панельный кошмар не был, по крайней мере, настолько грязным, то есть был, конечно, грязным, но не настолько. Иными словами, тогда, как и сейчас, при взгляде на него создавалось впечатление, будто он заляпан тысячами чьих-то огромных жирных пальцев, но количество этих тысяч было существенно меньше. И вон те жуткие подтеки – неужели они уже тогда наличествовали?
Позавчера, приехавши в Москву, я отправился в свое ореховское логово, которое долгое время сдавал, затем вручил в пользование друзьям, и, наконец, последние пять месяцев оно вообще пустовало. Я еле успел к началу шабата и, едва он закончился, позвонил по уже известному читателю телефону. Подошла Галя. Она была на удивление приветлива, ощутила (или изобразила?) пылкую радость по поводу моего прибытия и потребовала, чтобы я немедленно явился. Явиться немедленно было немного затруднительно, поскольку часы показывали одиннадцать. Вечера, между прочим. Сошлись на следующем утре. И вот я, от души помолившись в синагоге на Бронной, подхожу к бывшему своему дому – смотри выше.
Впрочем, смотри еще выше, поскольку, когда после моего зова в домофон, дверь отворилась и я, нырнув в кошачий подъезд, прилетел на лифте к заветному порогу, реализовались два из трех моих аэропортовских видений. Михаил Романыч завис на мне в точности, как пообещала мне бенгурионовская греза, а Галя улыбнулась той самой, уже много лет не виданной мною улыбкой. Да и внешне она куда больше напоминала молодую Плисецкую, чем когда мы в последний раз виделись. Не знаю, делала ли она себе какие-нибудь подтяжки – я в этом не понимаю, но создавалось впечатление, что у нее поубавилось не только седых волос, но и морщин. Как это достигнуто – тайна мастерства.
Что же касается третьей моей мечты – отрывания головы безликому фантому Коле, то, вместо неоднократно рисованного моим воображением маленького, плюгавенького, противненького, появился довольно обаятельный с открытым лицом, в очках и с красивой проседью. Он сердечно пожал мне руку и пригласил меня в апартамент. Но из-за мертвой хватки Михаила Романыча осуществить сие оказалось довольно сложно. Я сделал несколько шагов с болтающимся на шее подростком и, скинув плащ, а также переобувшись в полумраке прихожей, вынырнул в светлую кухню, стены которой были обтянуты клеенчатыми бежевыми обоями. Рисунок обоев являл собой горизонтальные ряды светлых, почти белых полосками выполненных занавесей шириной с пол-ладони. Пол в кухне был линолеумный, но не серо-уродливый, как у меня в эшкубите, а в тон обоям, да еще с каким-то красивым узором, напоминающим орнамент где-нибудь в русском поместье девятнадцатого века.
А все остальное – как прежде. Синие настенные часы, чья красная секундная стрелка десятилетиями отщелкивала мгновения моей жизни. Серые обшарпанные стулья, сидя на которых мы с друзьями до хрипоты и до дна бутылок решали мировые проблемы и судьбы России. Серые висячие шкафчики… вот в этом хранилась моя не смешиваемая со всей остальною кошерная посуда. Стеклянная дверь кухни – через нее, когда я в кухне читал молитвы, проказница Галка, расстегнув шутки ради оранжевый пенюар, демонстрировала мне обнаженную грудь. Молитву приходилось начинать сначала….
– Проходите, проходите, пожалуйста. Садитесь. – Последовала пауза. – И вот еще что. Я очень прошу у вас, Роман Вениаминович, прощения и за это дурацкое письмо и за этот дурацкий разговор. Мы с Галюсей – он нежно обнял ее за плечи – были глубоко не правы. У ребенка должен быть отец. Я полагаю, тема исцерпана. Вы можете приезжать в любое время на любой срок. Двери нашего дома всегда открыты для вас.
Вот оно как. С места в карьер, как говорится. Теперь-то я понял, что, отправляясь сюда, смирился с грядущим скандалом. Может быть, даже нашел в нем свою прелесть. В условиях скандала я мог бы вывезти Мишку, а то и в Галке проснулась бы прежняя Галка! То есть скандал создавал новую ситуацию, при которой, будучи в глазах сына и жены жертвой, я мог действовать. А вот теперь атаковать невозможно, можно только влиять.
Небо за окном расчистилось. Солнце разбушевалось, и там, где полчаса назад проскальзывали огрызки синевы, сейчас плавали огрызки облаков. Коля нежно обнимал мою бывшую жену, а она нежно обнимала моего сына. Мишка же пожирал меня глазами, и я, отказавшись от некошерного торта, любезно предложенного мне Николаем, и вывалив на стол под восхищенное аханье окружающих кошерные ОSEMовские сладости вкупе с разноцветными сувенирами, привезенными из Земли Обетованной, отбивался от вопросов.
Дождавшись дежурного “Ну как у вас, опасно?” я начал рассказывать и про бои, которые ЦАХАЛ ведет у меня под окнами, и про моих погибших друзей, и, само собой, про сражение на баскетбольной площадке, и про убитого мной террориста.
– Роман Вениаминович, – тихо спросил Николай, – в чем все-таки корень ваших проблем с арабами?
Я решил отделаться где-то слышанной мною остротой:
– Мы расходимся с ними по аграрному вопросу. Они считают, что мы должны лежать в земле, а мы – что они.
Он вежливо улыбнулся, но на секунду в его глазах промелькнуло нечто, сообщившее мне, что он и сам был бы не против того, чтобы я оказался в земле.
Земля, после вчерашнего дождя жадно глотала солнце. Лес начинался почти сразу за домом. Надо было лишь пройти между гаражами и школой, а затем пересечь узкое, но сумасшедшее шоссе, воспользовавшись «зеброй», о которой давно забыли и водители и пешеходы. С опушки вглубь леса узмеивалась тропка. Вдоль этой тропки корежились маленькие кривоствольные клены и косо торчащие березы.
Мы с Мишкой шли, держась за руки. Нас тупо отражали лужи, щедро разбросанные посреди тропинки, нас облетали капустницы и пяденицы, нам в ноздри шибал давно забытый мной в Израиле запах лесной сырости. Наконец-то нас с сыном оставили вдвоем. Я наслаждался каждым его словом, каждым его движением, каждой его улыбкой, каждым его взглядом, слишком детским для четырнадцати с половиной лет. Я поминутно его обнимал и всё рассказывал, рассказывал, рассказывал. Я рассказывал про Гошку, которого он всегда так мечтал увидеть, а теперь вот… Я рассказывал про наши горы, про людей, что живут у нас в Ишуве, про наших мудрых раввинов, про мальчишек, которые всего на три-четыре года его старше и уже сражаются в Дженине, Рамалле, Городе, о том, как их из-за угла убивают во время операций в Хевроне и о том, как они, пробившись сквозь бесконечной толщины крепостную стену ненависти, всё равно захватывают убийц, их вожаков и пособников прямо в гнездах и тем самым спасают тысячи наших людей, живущих в городах, куда нацелены бомбы этих убийц. Я рассказывал о ребятах, захвативших холмы и создающих там «форпосты», из которых вырастут новые поселения, как они, никогда не нюхавшие сельской жизни, начинают пахать и сеять. Я рассказывал, как пятеро вчерашних солдат ставят караван возле перекрестка, где убили их друга, называют этот пятачок его именем и живут там, молятся, трудятся, отказываются от охраны, чтобы не дать властям возможности ликвидировать новорожденное поселение под предлогом того, что его трудно защищать. Как ночью они спят по очереди, положив под голову автоматы, и как когда-нибудь на этом месте встанет город, где такие вот пацаны, как Мишка, будут ходить в школу, играть в футбол, учить Тору.
Михаил Романыч слушал, и огонь в его глазах всё разгорался. И тут я допустил ошибку. Я остановился, схватил его за руку и попросил:
– Миша! Приезжай ко мне в Израиль!
Огонь не то, что бы потух. Он застыл. Очень тихо и очень твердо Миша сказал:
– Я приеду, папа. Обязательно приеду. Но не сейчас.
– ?
– Через три дня я еду в лагерь, в Швецию.
– Куда?!
– В Швецию. С тетей Ксенией, сестрой дяди Коли. У ее мужа там брат.
Паутина родственных связей дяди Коли не вызвала у меня никакого интереса. Меня волновало другое:
– Так в лагерь или к брату мужа дяди Коли?
– Мужа сестры дяди Коли. Мы с ней едем. А там – в молодежный лагерь. Они уже место оплатили.
– Лагерь христианский?
– Не знаю. Говорят, молодежный.
За четыре дня до. 14 таммуза. (24 июня). 9:30
Молодежи в синагоге не было. Помимо вечных старичков, оттисков с тех, что были здесь и тридцать лет назад, когда я временами захаживал сюда, и двадцать, присутствовало еще несколько кавказцев и пара-тройка москвичей моего возраста, может, чуть помоложе. Справа от бимы Александр Яковлевич, нестареющий, такой же крепкий, как в вышеописанные времена, читал « кадиш ятом », молитву в память об умершем. Кантор пел дурным голосом, но с чувством. Разумеется, здесь, как и повсюду от Рейна до Урала, царил ашкеназский вариант иврита, и я со своим сионистским сфарадитом выглядел залетным апикойресом, безбожником .
Хотя снаружи купол синагоги был позолочен на редкость аляповато, внутри она по-прежнему чаровала. Высоченный потолок с орнаментом уплывал вверх. На стене слева от ковчега для хранения свитков Торы, там, где когда-то висела массивная золотая доска с молитвой за правительство СССР, теперь изящные белые буквы на синем стекле являли молитву за Российское правительство, а красовавшуюся некогда на другой стене молитву за мир во всём мире (помните, анекдотно-брежневское “Нам нужен мир… весь мир”?) заменила молитва за государство Израиль. Спасибо.